«Во-вторых, – говорю, – ты ничего из вражеского обихода не подбирай: ни булавки, ни тряпочки.
«Ну а третье?» – спрашивает.
«А третье, – говорю, – к тебе не относится».
Она возмущаться стала. Обидные слова произносить насчёт неуважения к ней как к воину.
«Почему это ко мне не относится? Чем я хуже других?»
«Наоборот, – говорю, – ты в этом третьем правиле очень стойкая от природы. Потому как третье правило гласит: верность супругу храни до победного конца».
«Наоборот, – говорит, – дедушка, это правило для меня самое невыносимое. И если встречу там хорошего человека, то сдерживать себя ни в чем не стану».
«А как же, – спрашиваю, – ты двадцать лет сдерживала себя в деревне? У меня перед глазами вся жизнь твоя прошла, и ни одного мужика не было замечено поблизости».
«Да какие тут мужики! Ни одного подходящего. Все настоящие мужики на войне».
«Тогда, – говорю, – с Богом. Осторожнее там. Горец – он коварный».
Ну, купила Полина себе белые колготки и в Чечню уехала.
Однажды её в телевизоре вижу. Лицо-то было мельтешением прикрыто, а голос-то всяк узнает. Двенадцать, говорит, бандитов уничтожила. И засечки на прикладе показала. Дальше генерал стал за неё докладывать. В пример другим ставить.
А вскоре и победу объявили.
Миша пойло свинкам готовил, когда Полина с войны-то пришла.
На ней пятнистые штаны и тельняшка с обрезанными рукавами. Нашивки за ранение на одной груди, медали – на другой. Сверху красный берет.
На радостях Гриша за корыто запнулся, перевернул. Ведро с обратом тоже кувырком пошло. На матери виснет. А она ему строго выговаривает: «Почему прясло повалено?! Стены у свинарника не побелены?! Мост через ручей не починен?!»
Остаток дня Полина мирную жизнь в своём дворе налаживала, а вечером ко мне приходит.
«Спасибо, – говорит, – за солдатскую науку. Десять раз на дню, – говорит, – дедушка, твои слова вспоминала. Может, через то и живая вернулась.
«Ну так и радуйся, девка, кровь свою недаром проливала. Теперь родина спокойно заживёт. А ты нашим героем навек останешься. В музее фотографию повесят. В газете пропишут. Куда ранило-то?»
Она зарделась вся от смущения. Конфетку из кармана достаёт, бумажку раскручивает, а руки, гляжу, трясутся.
«Куда ранило, и сказать стесняюсь. В самое мягкое место, дедушка, вот куда!».
Вижу, обида на врагов так и гложет нашу Полину. Не согласна она, что попортили её малость. По-женски ей это очень горько осознавать.
Компенсацию, однако, неплохую получила за частичную потерю привлекательности. Полковник к ней на постоянное жительство приехал – хромой, без глаза, тоже весь в Чечне израненный. Полину женой называет, а Мишу – сыном. Такое боевое семейство образовалось…
Стрижка наголо
Было это в августе 1968 года.
Ночью по Двине шёл колёсный пароход. Весь нос его сверкал алмазными гранями ресторана. В этом «алмазе» на одном из столиков стояли тарелки с бефстроганов и магнитофон новейшей марки «Дзинтарас» в деревянном корпусе, обтянутом дерматином.
Вращались две бобины размерами с конфорку газовой плиты, на которой словно бы только что и сготовили эти бефстроганов. А под столом предательски звенели порожние бутылки – «сухой» закон свирепствовал.
Из магнитофона неслось:
I’ll follow the sun!.
Плечистый, рукастый Влад, держа на весу рюмку тёмного вермута, переводил синхронно:
Однажды на закате,
Знаешь,
Я почувствую себя таким одиноким,
Что уйду следом за солнцем…
Всем было по двадцать.
Чернявый костистый барабанщик Лозовой мастеровито ковырял отвёрткой в педали ударной установки с надписью «Лесные братья», не сданной в трюм вместе с ящиками усилителей по причине хрупкости.
Узколицый тонкий соло-гитарист Боб курил, развалясь на стуле, зажмурившись от удовольствия.
Я, будучи тогда лопоухим неуклюжим басистом Саней, гримасничал от нетерпения, позванивал своей рюмкой в такт о рюмку лидера и вопил в подпеве на срыв:
Some day
I’ll know
I was the one.
But tomorrow may rain, so!
I’ll follow the sun…
He вытерпев напряжения песни, я плеснул вино в рот, сморщился, будто от нестерпимой боли, и, стуча кулаком по столешнице, дико заорал в припеве.
Кроме нас, в зале сидел ещё один человек – в костюме и галстуке, с орденскими планками. Он был лет на двадцать пять старше, но почему-то нельзя было сказать, что годился нам в отцы. Чтя закон, он пил водку из бутылки «минералки». Где-то на двухсотом грамме встал, прогрёб двумя пятернями волосы со лба на затылок и твёрдым военным шагом приблизился к нам:
– Старший кто будет?
– Ты, ты старший, дядя! Доволен? Ну и отвали! – выпалил я нетерпеливо.
– Повторяю: кто руководитель?
– КПСС! Стыдно не знать!
– Требую прекратить исполнение песен на английском языке!
– I’ll follow the sun!
– Из таких и получаются предатели Родины!
– Что ты сказал?! – вскочив из-за стола, крикнул я. – Да за такие слова!.. Понял?
– Я «лесных братьев» собственноручно к стенке ставил.
Тут и остальные, поднявшись со своих мест, окружили орденоносца.
– Ты Родиной в нас не тычь!
– Родина – отдельно, Битлы – отдельно!
– Мы в лесотехническом институте учимся, потому и «лесные».
– Не нравится песня – иди в кормовой кабак.
– We’ll find that you nave!..
Влад перевёл:
– «Однажды мы обнаружим, что ты исчез!..»
Хором грянули на мотив в лицо неприятеля, переиначивая слова согласно моменту:
– Иди-ка ты, дядя, вслед за солнцем!
И захохотали.
Он тоже улыбнулся и, как бы простив нам артистизм и молодость, сел за свой столик, налил в стакан водки и выпил.
Вторя финальным аккордам магнитофонной записи, загудел колёсник сложным мажорным трезвучием, пуская пар в органные трубы.
В путешествии было заведено выходить на всякой пристани, хоть за полночь. С криками и хохотом мы покинули ресторан.
Множество круглых иллюминаторов, как рампу, освещали дебаркадер. С берега на «сцену» выходила девушка с чемоданчиком. Мама и бабушка провожали её, напоследок хватали за руку, целовали.
Наконец она ступила на хлипкий трап.
– Моя будет! Замётано! – бросив сигарету в воду, вожделенно произнес Боб.
– Ты же официантку «склеил», забыл?
– Саня, официантка на тебя глаз положила.
– Какие широкие жесты! – крикнул я вслед ему, сбегавшему по медной винтовой лестнице на нижнюю палубу.
Хозяйственного барабанщика девчонка ничуть не интересовала. Он в задумчивости шептал: «Паяльник где бы достать?»
Мы с Владом долго обсмеивали это его словечко, «паяльник», со всех концов переиначивая до неприличия.
И скоро в нашей каюте первого класса оказались и новенькая робкая пассажирка – медсестра, и положившая на меня глаз ушлая подавальщица Нелька.
– Ой, мальчики, спойте что-нибудь! – просила она.
Официантка, бывалая, тёртая, торопилась, как я теперь понимаю, изведать романтики, прежде чем её потащат в постель, а Тоня (как звали девочку), похоже, ещё и не подозревала о подобных сценариях, скромничала, обтягивала юбкой коленки.
Стол ломился от вина и закуски.
– Вы такие богатые, мальчики! – восхищалась Нелька.
– Мы сами себя сделали! – хвастался я, обнимая официантку. – Нам на всех плевать! Гитары – сами склепали. Усилители – подпольные. За зиму на танцах кучу «башлей» заработали. Мы – свободные люди! Понимаешь? Может быть, первые такие в нашем городе!
– Ой, мальчики, давайте не будем об этом. Спойте лучше что-нибудь.
Она погладила меня по руке, как сейчас помню, крепко и благодарно, непонятно за что.
Исцарапанная гитара Влада, на которой сочинялись все наши песни, вместе с моим полуакустическим басом, вполне прилично подзвучивала песенку:
…Маленькая, худенькая, скромная, —
как же пассажирам не дивиться ей?!
Едет медицинскою сестрой она
в самую заштатную провинцию…
Такие песни пел я тогда на танцах в рабочих и студенческих клубах, не в пример Битлам, жалостливым российским тенорком, воздевая брови шалашиком, несколько даже страша слушателей своим наивным состраданием.
Глухо ухали толстые струны моего баса, тренькал аккомпанемент, старый пароход вибрировал и скрипел, кренясь на повороте.
– «Едет девочка в цветастом платьице, в город свой заранее влюблённая…» – дотягивал я последний куплет, когда в опущенном окне блеснули орденские планки, и в темноте за окном я увидел тусклый глаз – око человека из ресторана, его зализанные волосы.
Полтора такта ми-бемоля впереди были и без того нелёгкими для моей вокальной самодеятельности, а у меня и вовсе связки отключились, голос задрожал.
Концовка непоправимо смазывалась, пока этот тип проходил по палубе мимо окна, сцепив руки за спиной, неспешно и значительно.
Несмотря ни на что, Нелька захлопала, стала меня целовать. Для любого нормального парня этого достаточно, чтобы отключился рассудок и чувство опасности испарилось.
Настоятельно прижимая к груди, Нелька как бы втискивала меня в свой мир, в свою жизнь и судьбу, где не было ни бас-гитары, ни барабанов, а была лишь отдельная каюта в кубрике обслуги с букетиком ромашек на откидном столике.
Мы целовались с Нелькой в углу, недалеко от окна.
Тогда с девчонками мне нравилось более всего целоваться, и я проделывал это со вкусом, скорее всего, слишком долго. Но официантка терпеливо сносила телячьи нежности, впрочем сама кое-что предпринимая для развития ситуации.
Я плавно въезжал в следующий этап Нелькиной судьбы и уже приближался к её эпицентру, как вдруг, словно неслышным взрывом, был неожиданно мягко выкинут обратно на периферию.
Сел на койку по-йоговски, спиной к окну, и с удивлением глядел на хозяйку каюты, которая спешно влезала в юбку. Она как-то неестественно дёргала головой.