Старое вино «Легенды Архары» — страница 52 из 62

Сидя на горячем песке с накинутым на шею белым, пахнущим йодом полотенцем, я травинкой гонял муравьёв у ног и думал, что всё это было здесь и раньше, с Ларкой и Денисом: жаркий июльский день, медовые воды Пуи, брызги купальные. Но тогда я совсем не так глядел на женщину с ребёнком. Можно сказать, даже не видел ни того, ни другого.

Тогда я не чувствовал теперешней свободы и силы в себе, богоподобия своего не осознавал, а в женщине и сыне не ощущал рабов своих, коих бы поил, кормил и коими владел. И внешне был тогда, соответственно, не похож – безбородый, икры ног слабые и в плечах нетяжёл. А теперь я сидел на этом песке заматеревшим хозяином семейства, его творцом.

…И после купания застолье обеденное тоже бывало уже такое – с картошкой и солёными грибами. Клеёнка та же выцветшая лежала под блюдами. И тарелки были те же. Даже киот с чёрными невнятными иконами нависал над столом тот же. Но теперь перед этим киотом ещё и молились, прежде чем трапезничать, а не как прежде – молча.

Намокро причёсанная после купания семья стояла, и Сашенька запевал:

– Святый Бо-оже…

Сильный от природы, поставленный его нежный голосок пронизывал сердце, колебал душу.

«Как хорошо! – думал я, крестясь. – Чудо! В родовом доме, среди лесов, в деревне, от которой осталось одно название, мальчик поёт перед иконой».

Я с любопытством косился на большую волосатую головку сына внизу, из-за которой, как под зонтиком, почти не видать было тельца, а только взмахивающая ручонка с прозрачным розовым трёхперстием заученно, почти вкруговую вращалась, и голосок пронзительно возвышался:

– Святый бессме-е-ертный…

Моргая повлажневшими глазами, я решил, что выше этой высоты мне в жизни уже не взлететь.

Расстроенный и расслабленный, усевшись за стол, я несколько капризно спросил у Татьяны водки. Она покорно поднесла полстакана. И когда я, в попытке подскочить духом ещё выше, поднёс питие к губам, запрокинул голову, то боковым зрением увидел, как пристально смотрит на меня сынишка и на его глаза наворачиваются слёзы.

Я выпил, стал закусывать пучком зелени и подмигнул ему.

– Кушай, Сашенька. Давай, силёнок набирайся.

– Я что-то не хочу, папочка.

Ротик у мальчика перекосился, губка задрожала. Он сполз со скамьи и убежал в горницу, залез под кровать – в свой «уголок страданий».

Бабушка, старая учительница, кинулась призывать внука к дисциплине. Мы с Татьяной остались за столом с глазу на глаз, оба сидели, опустив головы и стараясь не глядеть друг на друга. Татьяна – от того, что не смела укорять мужа стопкой, а я – оттого, что был поражён открытием совершенного мной только что оскорбления святой души.

«Да ведь это моё возлияние так огорчило его!»

39

…Утром – уезжать, и я проснулся рано.

Марлевые рамки в окнах колыхались: дом как бы дышал.

На черёмухе свистела овсянка. «Ты в Москву, что ли, опять? – легло на её мелодию. И я улыбнулся, приподнялся на локте, глянул в застеклённую половинку окна.

Ночью лил дождь. Пузырь облаков, видимо, только что лопнул, плёнка на небе быстро утягивалась к западу, и ярый восход полыхал, как огонь в печи.

«Ещё рано, поспи, Александр!» – уговаривала овсянка.

Пока я соображал, не прилечь ли в самом деле, Татьяна испуганно вскинулась, заткнула будильник и бесшумно скрылась в кухне.

Я желанно упал на подушку. Прислушался к себе. Да, совсем улетучился у меня страх первого брака: «Жена проснулась! Жена идёт!»

Теперь-то я не вскакивал, если хотел полежать. Не притворялся, что работаю, если ленился. Дремал, сколько требовалось, и не ждал тычка локтем, помыкания.

Наконец я спустил ноги на пол, напялил чёрную разношенную майку, влез в обтёрханные джинсы, всё время глядя на сынишку в маленькой кроватке, собранной из дощечек старинного бабушкиного сундука.

«Спит… А что это такое? Где он сейчас? Откуда его вчерашние слёзы за обедом?»

Я приподнял невесомую ручку мальчика, поцеловал сжатый кулачок и вышел на кухню.

В углу за буфетом на электрической плитке пыхтела каша. Под руками Татьяны брякала старая разнокалиберная посуда.

Из своей половины вышла мать, помятая после сна, но уже «прошедшая через зеркало», подкрашенная и причёсанная. Двадцать лет её гнала первая невестка, Ларка, забирая власть, унижала, обзывала воровкой, старой дурой, и теперь она запоздало, в отместку, напускала на себя свекровскую холодность, желанно тиранила добрейшую Татьяну.

– С добрым утром, Саша! С добрым утром, сыночек дорогой. Как спалось? – кланялась она мне с преувеличенной лаской.

И, не дожидаясь ответа, по старинной учительской привычке «работать с классом», въедливо, с недоверием, бросила Татьяне:

– Кашу опять, что ли, варишь? На дорогу мужику что-нибудь покрепче надо.

У нас с Татьяной это называлось – «пришпорила».

– Татьяна Григорьевна знает, что надо, – сказал я, и мать послушно переменилась. С напускной слезой в голосе запричитала:

– Вот, Танечка, остаёмся мы опять одни. Уезжает наш хозяин дорогой.

Тогда я ещё не верил, что обрекаю Татьяну на муку и пытку. В понятии «мама» заключалось для меня мировое милосердие.

– Через недельку ждите, – бодро пообещал я.

40

Тело моё ещё глотало кашу, наполнялось чаем.

Потом долго волочилось от деревни сначала по травяной сырости, сквозь комариные жалящие туманности, потом тряслось в автобусе и покачивалось в поезде, прело в духоте метро. А душа давно уже была в этой прохладной расщелине старинного барского дома на Остоженке, в бывшей швейцарской, заваленной глыбами газетных пачек.

На каждой кипе восседал кто-то из деятелей «ЛЕФа».

После объятий, поцелуев и похлопываний я втиснулся в самый дальний и тёмный угол – на свое место.

Карманов, в круглых очках, стриженный народником-бомбистом, пояснил мне, что нынче Истрин угощает.

Этот человек, вдохновлённый прочитанным моим очерком о нём, о его борьбе за торговый центр в Туле, сверкал своей прямоугольной американской улыбкой, громко, с рыдательным подголоском, декламировал, взмахивая тонкой бледной рукой:

Я забыл, как лошадь запрягают,

и хочу её позапрягать.

Хоть они неопытных лягают

и до смерти могут залягать…

В комнату зашёл Варламов, подкидывая связку ключей на своей молотобойной ладони. Сел на трон из подшивок. Брюхо, молодое, крепкое, как орех, устроил на колени поудобнее. Дождавшись конца стихотворения, крикнул мне:

– У тебя водительские права есть, Александр?

– Где-то валяются ещё с института.

– Вот тебе ключи от моей «шестёрки». Оформляй доверенность на своё имя.

Стальной сверкающей бабочкой ключи перепорхнули ко мне. Я поймал связку и недоуменно уставился на неё.

– Друзья! Ударим автомобилизацией по алкоголизации! – возвышаясь над всеми с бокалом в руке, продолжил далее Варламов. – Принимаю решение – всех посадить на колёса. Естественно, автомобильные. Кто не сдаст на права – лишается премии. У газеты появились кое-какие накопления. Каждому – по три тысячи баксов…

Благословенные девяностые!

Затёртые ключики на брелке в виде дуэльного пистолета ещё хранили тепло горячей руки Варламова, они грели мою холодную влажноватую ладонь.

Тепло это просачивалось в душу, наполняло её изумлением. Словно бы вливалась в мои жилы кровь новой эпохи. Я ушёл от Парки в одном пальто, даже традиционного в таких случаях чемодана не было у меня. Одно пальто, одни штаны, одни носки – и вот у меня уже машина, прямо из воздуха, свалилась сверху, как от самого Господа Бога.

– «Дядя», похлопочи за меня у шефа, чтобы он мне эти три «штуки» премиальных наличными дал, – теребил меня за колено Карманов. – Не хочу я машину Боюсь я их. Хотите, чтобы я разбился на первом повороте? Смерти моей хотите, да?

– Ты думаешь, я имею на шефа какое-то влияние?

– Но он же тебе такой подарок сделал.

– Это ничего не значит. Я такая же «шестёрка», как и ты.

– Ну, «дядя», не ожидал я от тебя такой черствости.

Широкий автомобильный жест Варламова возбудил мечтания поэта Воронина, похожего на перезрелого пионервожатого своими голыми волосатыми ногами, торчащими из цветастых шорт. Громовым эстрадным голосом он вещал, что добавит ещё десяток тысяч и купит джип.

– Серёга, да зачем тебе в редакции кантоваться? – кричал ему военкор Булыгин. – Ты же квартирный спекулянт. «Бабок» у тебя немеряно. Плюнь на газету. Садись сразу на «линкольн».

– А я и в газете на него сяду.

Счастливо расползающуюся мальчишескую улыбку спешно остановил на своём инквизиторском лице Коля Пикин – сутуловатый боксёр-чернорубашечник.

Он заткнул рот сигаретой и вышел в коридор – пережить основательно потрясшее его известие о премиальных авто.

– Самое время выпить, «дядя». Хотя ведь ты теперь у нас «за рулём», ты теперь у нас белый человек.

Водка в чашке, поднесённая мне Кармановым, назойливо плескалась перед глазами.

– Знаешь, Димка, я уже самостоятельно «ударил» по алкоголизму. Вчера в деревне последнюю рюмку выпил.

– Ха-ха! Просто анекдот! Ты – и без водки.

– Нет, я серьёзно.

– А что так? Сердечко прихватило?

– Сердечко, да. Только не в том смысле. Сынишке мои «поддачи» стали невмочь. Понимаешь, он меня только радует. А я его огорчаю. Нехорошо получается.

– Пацан он! Ни фига не понимает! Чего раскис? Пей! Или знаешь что, поедем с понтом в Клуб и там вспрыснем.

– Поехали. Но я буду только бензинчик впрыскивать в карбюратор. И учти, «племянничек», я двадцать лет за рулём не сидел. Не боишься?

– Ты особо-то, конечно, «дядя», не гони…

Остоженку пронизывали блестящие разноцветные челноки машин. Выхлопные газы улетучивались с шипящей сковороды асфальта вместе с горячим воздухом, кислород подсасывался из ближайших лесов, отрава улиц была не смертельной, и оттого не злили эти тысячи капотов, крыльев и бамперов, а, наоборот, втягивали, заманивали в свою бурную кривошипно-шатунную жизнь.