Только в крайней сгорбленности капитана можно было разобрать просьбу о прощении. И ещё – рассматривая пульку, он сказал:
– Соваться никуда не советую.
– Но у меня профессия такая – соваться. Семья кормится от моего сования.
– Повторяю: ехайте домой!
Вся простота и душевная топорность обнажилась в этом «ехайте». Ну не владел капитан никаким другим стилем выражения, кроме крика и приказа. И, будучи совестливым, далее разговаривать со мной не стал – опять ничего не получилось бы у него, кроме мата-перемата.
Даже в такой глуши, в пятидесяти километрах от Тулы, дорога лежала асфальтовая – на зависть мне, приученному к родным северным зыбким просёлкам.
К Чернавке, осмелев, я будто подлетал: проваливался в воздушные ямы, поднимался в восходящих потоках – на склонах и холмах…
На очередной горке тёмный ельник вдруг распался на две стороны, и мой «самолёт» словно из облачности выскочил. Широкое поле открылось вокруг и покато вниз, к реке, к голубой часовне в пене сахарного крема, как на новогодней пряничной козуле.
За рекой, на другом склоне, прихотливо рассыпались несколько богатых домов – кирпичных, оштукатуренных, деревянных.
Под гору машина сама скатилась – только притормаживай. А за мостом я повернул на «набережную» – иначе не назвать было эту дачную дорогу со столбами на цепях, с шарами и коваными воротами, с каменными львами и живыми борзыми за решётками.
Вниз, к церкви, стоящей у подземного источника, вела лестница с мраморными ступенями, вилась «жила» поручня – медная, блестящая, будто корабельная.
Коттеджи оставались позади. Приближался последний в ряду, собранный из лакированных кругляков. Точь-в-точь наложилось на оттиск в моей памяти шатровое крыльцо этого терема, особенно балясины с тонкими шейками и тремя дисками на брюшках. По ракурсу не сложно было вывести, что человек с фотоаппаратом, сделавший здесь съёмку в инфракрасных лучах, целился из-за толстой кирпичной тумбы забора этого особняка со стороны леса.
Я ехал неспешно, всем видом своей «шестёрки» пытался изобразить случайность нахождения здесь.
Спрыгнул колёсами с асфальта на красную крошащуюся глину полевой дороги, въехал на холм и прямо перед собой увидел старую конюшню в два крыла с большими воротами посередине, набранными из вагонки и расшитыми поржавевшим швеллером.
Вылез из машины у этого кладбища славной колхозной техники. Походя, тронул у конной грабилки сиденье с отверстиями, как в дуршлаге, и с лужицами росы в ложбинках у болтов. Вспомнилось такое же сиденье, накалённое солнцем так, что в трусах не сядешь, обожжёшься, надо обязательно подложить клок травы, как делал я в деревенском детстве, зарабатывая трудодни.
В конюшне держался ночной мрак и холодок.
Лошадьми уже и не пахло.
Изъеденный мышами хомут валялся в углу… Седёлко с оборванной подпругой… Расщеплённая на сгибе дуга с медным кольцом для бубенца…
В одном крыле под дырявой крышей громоздилась гора слежавшегося сена, раздёрганная вилами, будто клыками кабаньей стаи. Не нужно было даже сличать с фотографией: это сено, эта притолока у ворот, обглоданная когда-то молодыми злыми жеребцами, на кадрах, переданных мне покойным Истриным, была отпечатана с запоминающимися подробностями.
Я прошёл конюшню насквозь и остановился перед бывшим жильём конюха, пристроенным со двора.
Заменяющий двери брезентовый навес хрупко надломился под моей рукой.
На столе, на подстеленной газете, лежала нарезанная буханка.
Хлеб оказался мягким.
Я отдёрнул руку от краюхи, испугался, запаниковал, выскочил из сторожки в конюшню.
И попал в окружение трёх смуглых молодых мужчин в кожаных куртках и широких спортивных штанах. На миг остолбенел от схожести лица одного из них с портретным, бывшим на снимке в папке «Евротранс». Передо мной стоял тот самый – маленький жилистый злой чеченец, державший на фотографии снайперскую винтовку с показным устрашением и сладострастием. Физиономия второго тоже казалась знакомой. И убойная сила исходила от них – настоящая, а не отвлечённая, витавшая надо мной у засады под липой. Эта сила здесь приобрела запах, очеловечилась и одной только своей близостью сковала мою душу как раз в той её половине, где гнездились радость и любовь.
Смуглость моя, хотя вовсе и не азиатская, а угорская, лесная, всё же оказалась спасительной, на первых порах смутила чеченцев – они были плохими физиономистами, в отличие от милиционеров московского метро, которые никогда не останавливали меня для проверки. Я вспомнил и теперь точно знал, что рядом с маленьким злым чеченцем стоял тот, в которого пулькой кинул я с крыши истринского особняка. Именно он спросил у меня что-то на своем языке: для выявления породы им требовалось несколько звуков от меня.
«Сразу не убьют».
Инстинктивно я стал усиливать их сомнения, напустил туману, объясняя им свой приезд сюда, и даже невольно заговорил с кавказским акцентом.
– Я из Москвы. Пресса. Понимаете? У нас с вами есть общий знакомый – Василий Сергеевич. Директор из Тулы. Мой друг. Понимаете?
Безбожно лгал, предавал с потрохами покойного Истрина (хотя и не присягал ему). Опережая события, сунул им под нос редакционное удостоверение, полагая, что вряд ли горцы в Чернавке знают о скандальной газете русских националистов. Поспешил отвлечь старшего от изучения корреспондентского билета, ещё поднажав во лжи.
– Я, знаете ли, тоже лошадей люблю. Сам запах конюшни мне нравится. – И смачно потянул носом. – Вот, мимо ехал, учуял и решил остановиться, поглядеть, что тут осталось от славного колхозного прошлого.
И вдруг почувствовал, как опал обруч ужаса вокруг меня.
Чеченцы бросились каждый к своему окну.
Самое время было бы мне кинуться на задки, в лес. Но я заметил, как они на ходу выхватывают пистолеты. Сорвись я сейчас в побег, уж точно, открылся бы во мне враг, нервы не выдержали бы, и они, чего доброго, стали бы палить по мне. Я чувствовал, что ложью своей, малодушием уже повязан с ними. За компанию подскочил к одному из окошек. И увидел, как на холм выехал истринский «кадиллак». За рулём желтели кудри охранника, а с другой стороны к лобовому стеклу никла лохматая физиономия знакомого оперативника-грубияна.
Капитан Пронь на ходу выскочил из машины с автоматом в руках.
– Эй, корреспондент, ты здесь?
Немного громче и круглее, чем хлопок петарды, ударил пистолет рядом со мной.
Стрелял «благородный», вызывавший Истрина на дуэль во время нашей пьянки в бассейне. Стрелял спокойно и несколько даже рассеянно. Что-то гортанно крикнув, маленький юркий чеченец, пригибаясь, убежал в сторожку.
Затем я увидел, как капитан Пронь веером пустил очередь из своего коротенького автомата по конюшне, отбежал от «кадиллака» и спрятался за мою «шестёрку», оказавшись метров на десять ближе. В это время третий вернулся с гранатометом.
Сидя на корточках под окном, я видел, как он, прячась в простенке, поднимал примитивное метательное приспособление, втаптывался в сухой перегоревший навоз для устойчивости. Потом вдруг вернулся к оконному проёму, выставил «пушку» и выстрелил.
Отдача пришлась, словно на двоих сразу: и гранатомётчик отскочил, и старший из чеченцев, тот, в которого я когда-то кидал пулькой, отпрянул от стены как-то неловко, словно пяткой споткнулся о гнилую оглоблю, упал на спину, поджимая ноги, будто замерзая во сне.
Пистолет из его руки, с маху пролетев в мою сторону, больно ударил по косточке у стопы.
В это время снаряд гранатомёта где-то там взорвался, посыпалась с крыши конюшни вековая пыль, сенная труха. Паутина парашютировала и рвалась на сквозняке.
Видать, выстрел не достиг цели. В ответ застучал автомат Проня, полетели щепки от брёвен.
Костлявый чеченец снова метнулся вон из конюшни. А третий, забыв обо мне или пренебрегая мной, пятился ко мне задом, подпрыгивая на корточках по-звериному, опираясь на одну руку, свободную от оружия.
Он хладнокровно менял позицию, готовился наверняка выстрелить по безумному капитану.
Подкидывал задницу, подшаркивался на двух лапах.
А я в лад его прыжкам бессознательно хватал пистолет, поднимал эту разогретую машинку, целился в надвигающийся крестец, в полоску кожи между резинкой трусов и обрезом модной «косухи».
Оставалось нажать на курок. Но словно мелкий воришка-карманник, я спрятал руку с пистолетом за спину, когда из подсобки выскочил ещё один чеченец.
Он схватил убитого за ноги, поволок его, распрямившегося, вялого, и что-то крикнул тому, кто у меня под носом готовил засаду на капитана Проня.
Они явно отступали. Донёсся рёв мотора на задворках и затем послышалось, как, громыхая бортами и завёртками, машина стала удаляться.
В тёмной, просвеченной низким утренним солнцем конюшне плавал голубой дым от выстрелов, клокастый и вонючий.
Эту синь несколькими прыжками пересёк Пронь с автоматом в руке. Я побежал следом и увидел, как, прислонившись к углу старой закопчённой кузницы, оперативник стрелял короткими очередями, комментируя в перерывах:
– Нет, так не зацепишь. Трассёры нужны.
По глинистому кочковатому косогору грузовик с воем и грохотом уходил к лесу. Брезентовый кузов вихлялся, а задняя полость развевалась и хлопала на ветру.
Автомат опал на ремне под мышку капитана стволом вниз.
– Вот так всё и начинается, – произнёс он загадочную для меня фразу.
Он, наверное, чувствовал, что проходит последнее мирное лето…
Если капитан с виду казался тяжелобольным человеком, перемогавшим слабость и высокую температуру, то я пребывал в психопатическом возбуждении. Привставал на цыпочки, вытягивался, как на смотре, шмыгал носом и остервенело тёр влажные ладони о штаны.
Следом за бывалым воякой я проделал обратный путь до ржавой колхозной грабилки. То и дело оглядывался, с содроганием ожидая сзади выстрела и смерти. Я был настолько не в себе, что даже взорванная догорающая моя «шестёрка» не очень-то удивила меня.