Будто консервным ножом, была вскрыта крыша у машины. Обшивка внутри полыхала вместе со спрятанной под неё папкой с обличительными документами «Евротранса».
От груды металла воняло, как от подожжённого контейнера с мусором или как от костра из прелых листьев.
Невозможно было узнать во всём этом полюбившийся «жигуль», вымытый вчера вечером у Леоновского пруда в Москве.
Даже ссадины от чистки мотора не зажили ещё на моих руках.
А «кадиллак» подъезжал целёхонький – его успел отогнать от пуль под гору расторопный охранник.
Капитан Пронь кинул автомат на заднее сиденье, сам сел за руль и дал наказ парню с жёлтой ковбойской кобурой быть здесь, никого близко не подпускать до прибытия оперов.
Я сел рядом с капитаном.
Знакомой была машина.
Как славно пилось пиво на этом сиденье, как лихо мчал несколько дней назад Истрин, пугая встречных лобовым столкновением!
И капитан Пронь поехал удивительно похоже. Будто только обличьем изменился водитель в «кадиллаке», такое было у меня чувство. Душа, ухватки, манеры – всё оказалось истринское в Проне, что наводило на мысль о переселении душ и бессмертии.
Мы с ходу миновали дачную Чернавку, все её красоты промелькнули на этот раз передо мной невидимо. И помчали к Туле.
Самый ужас происшедшего состоял для меня в череде моих трусости и коварства, подлости и малодушия, испытанных, пережитых мной, но ещё не осознанных. В спрессованном же, смятом виде они возбуждали сейчас во мне, как ни странно, какой-то пьяный восторг. Пока шок окончательно не отпустил, торжествовало тщеславие: будет о чём написать, чем удивить публику и похвастаться перед Варламовым. На зависть ему, показать пистолет, не какой-нибудь газовый пугач, а настоящий ПМ, который я ощупывал в кармане своей брезентухи с таким чувством, будто подобрал кошелёк, набитый деньгами.
«Чего только в жизни не случается! – думал я, – Сегодня – сыт, а завтра – нет. А послезавтра – пистолет…»
«На качество поэзии такие передряги влияют, однако, весьма дурно, – подумал я с неприятной для себя весёлостью. – Какой-то блатной шансон, не более…»
Тулу проскочили без остановок.
На полной скорости, сильно накренив машину, капитан Пронь едва вписался с проспекта в полукруг вокзальной площади с обязательным для губернии трамвайным кольцом на ней. Опять сказал на прощание: «Ехайте домой» – и с просвистом задних колёс рванул с места, умчался обратно.
Старинный вокзал стоял передо мной, как храм вечного движения, скольжения по земле, и в другой бы раз религиозным чувством дороги приподняло меня, понесло скорее на перрон – к рельсам, к запахам перегретого тепловозного масла, ядовитой пропитки шпал и сладковатого каменноугольного дыма из вагонных топок, но сегодня я миновал вокзал, как безбожник церковь.
Тупо, безрадостно забрался в электричку и поехал, привалившись к углу заплёванного тамбура.
У разбитого окна полыхал жаркий ветер с голубых бескрайних полей. Ударами воздуха трепало, взбивало волосы на голове.
Электричка неслась по высокой длинной, как дамба, насыпи в приокской низине. Далеко впереди сверкали уже каплями расплавленного золота маковки серпуховских монастырей, а я ничего не замечал, ехал, словно в глухом багажнике.
Меня начало подташнивать ещё в «кадиллаке» от запаха нечистых носков капитана Проня, и теперь мутило всё сильнее.
– Ай, красавец мужчина, всю судьбу наперёд скажу. Соколик! Погадаю! Что молчишь – не глядишь? Слышь, тебе говорят! Такой молодой и уже глухонемой, да?
Цыганка ткнула меня пальцем в бок, я глянул на неё, увидел между резинкой юбки и цветастым лифом лоснящийся живот, углубление пупка, и меня вдруг переломило и вырвало. Полило изо рта струёй – на широкую юбку цыганки, на мои брюки и далее, на переходную площадку, куда я с глаз людских, кинулся головой вперёд, корчась в судорогах.
– Слушай, пить надо меньше! – визжала гадалка, отряхивая юбку от блевотины.
А меня колотило и выворачивало с такой силой и болью, что я упал на колени и опёрся руками о рифлёные листы перехода.
Я стоял на четвереньках на скользящих друг по дружке стальных пластинах, пока не начался мост через Оку. Раззвонились под ударами колёс клёпаные балки и расчалки. Я наконец подтянулся на мокром поручне и встал на ноги. Ворвался в тамбур и метнулся к выбитому окну так решительно, будто хотел выброситься из поезда. Но из окна вагона вылетел лишь пистолет и беззвучно врезался в воду.
В конце моста возле своей будки вохровец с карабином на плече повернул кокарду следом за промелькнувшим перед ним человеком в окне тамбура. Наверно, он подумал, что какой-то негодяй опять выбросил бутылку.
Когда пустая кабина обратного хода электрички бесшумно стала утягиваться и уменьшилась до игрушечных размеров, стражник двинулся по узеньким мосткам над речной пропастью – проверять «объект на предмет обнаружения посторонних предметов» после проезда столь подозрительной личности.
А я, выпотрошенный, бледный и слабый, кое-как перешёл в вагон, уселся и с усилием стал обозревать лес и небо за мутным стеклом.
Малахитовые перья в вышине были для меня сейчас лишь скоплением взвешенных мелких капель воды и ледяных кристаллов (по науке – циррус).
Ниже под воздействием ветра перемещались «вертикально развитые кучевые кумулюсы».
Хороводы белоногих берёзовых девичников виделись моему мёртвому глазу скоплением «древесных растений семейства бетула, широко распространённых в флоре Северного полушария», как пишут в энциклопедических словарях.
И даже само газообразное раскалённое небесное тело шаровидной формы казалось лишь мучительно ярким фонарём.
Со мной произошёл выкидыш духа.
Сколько раз, пьянствуя, тоже ослепнув и оглохнув, я так же освобождался от души, передвигался по Москве на автопилоте, как сейчас: рывками вбок, темечком вперёд, будто таранил весь мир.
Но тогда я опускался играючи, как бы репетировал сегодняшнюю премьеру.
Тогда печень наутро очищала кровь, через неделю забывалось собственное свиноподобие, и в окружающих людях, по доброте их, по русскому обычаю, опять отражался я неплохим человеком, и можно было жить дальше.
Нынче это зеркало рассыпалось. И между мной и людьми встала спина чеченца с завитком волос у крестца, куда я целился пистолетом и куда не выстрелил только по слабости боевого духа.
Всю душу мою перетряхнуло.
В этот день впервые за три года жизни в Москве я оказался равнодушен к ней.
Пробирался с вокзала в редакцию и не слышал могучего штормового шума на проспекте. Даже ударивший во все колокола любимый храм на Остоженке не окликнул меня. А знакомый жёлтый особняк исторической красотой резанул по сердцу, как навек потерянный. Только вчера я легко взбегал по этим ступеням, а теперь всю жизнь буду топтаться в старой конюшне, где готов был убить человека…
В мокрых от обмытой блевотины брюках, с расширенными глазами иконописного страстотерпца, я толкнул дверь в редакцию.
То большое, тёплое и мягкое, в белой рубашке, каким сейчас я ощущал Варламова, сидело, покачиваясь на двух ножках стула, и грызло фисташки из пакетика.
Варламов сразу подался навстречу мне, кинулся ко мне душой, горестным, понимающим взглядом.
Взмахом руки дал понять, что всем сердцем со мной и немного времени спустя готов будет поговорить о командировке, но сейчас, извини, не могу – гость.
Гостем был генерал Ершов – в полосатой, как матрац, рубахе и в ярко-красных носках, пылающих между начищенными туфлями и отглаженными брючинами.
Я уселся в угол на пачки газет и провалился в сон. Генерал в моих глазах стал зыбиться, будто отражённый в воде, расплываться и исчезать, а его яркие носки перелились из яви в кровавую пелену болезненных видений.
Прошло сколько-то времени. Муха, возбуждённая остаточным запахом не до конца смытой разлагающейся пищи и желудочного сока, терзала меня и наконец разбудила.
Сначала я смог только потянуть вверх кожу на лбу, потом – брови, и лишь затем запоздало и тяжело приподнялись у меня шторки век – приоткрылись щёлки, и я через сонную слезу увидел произносящего тост Варламова в широких брюках с подтяжками в объезд могучего живота.
Но сохранил я клад последний,
Мой третий клад: святую месть.
Его готовлюсь Богу снесть!..
Вид Варламова перекрыло генеральское туловище. Широким взмахом обеих рук Ершов схватил его, стал целовать.
Я снова потерялся во времени.
Когда я в следующий раз открыл глаза, то Варламов стоял надо мной с засунутой в рот конфетой, сосал и говорил косноязычно:
– Укатали сивку крутые горки. Ничего, на том свете отдохнем. По коням!
Гребком своей чаши-ладони он вынудил меня торопливо подняться и усадил в свою машину, повез на митинг, посвящённый закладке памятника погибшим в девяносто третьем году.
– Как поездка?
– Так себе.
– Когда к нотариусу пойдём машину на твоё имя оформлять?
– Да вроде нет такой проблемы уже, Андрей Андреевич.
– Что такое?
– Нет машины – нет проблемы.
– В аварию, что ли, попал? Разбил?
– Можно и так сказать…
– Аккуратнее надо. Восстанавливай. На ремонт подкину.
– Да ладно, Андрей Андреевич, я по природе – пешеход. Видимо, не суждено.
– Материал-то хоть взял?
– В общем, да.
– Слушай, а чего это от тебя так воняет?
– В дороге небольшая неприятность вышла…
Машина остановилась на Пресне, у вздыбленных навек казацких коней.
Бронзовая женщина на пьедестале, взбунтовавшиеся рабочие начала века измельчались и разживлялись вокруг постамента до тёток и дядек конца этого самого века.
Среди красных флагов мерцала пурпуром хоругвь с ликом Христа.
Концентрические круги от глаз Спаса пульсирующе расширялись, разбегались по толпе. Чёрные зрачки Христа с высоты прожигали, вперялись в меня, желанно мучили любовью. Иисус на хоругви, с длинными завивающимися волосами, по плечи реял над всеми несчастными.