Старое вино «Легенды Архары» — страница 58 из 62

Тут были: скандальная дворовая старуха; жестянщик с допотопного заводика; семейная диктаторша, брошенная мужем бой-баба; разных видов русские правдолюбцы – блаженный Алёша из прихода церкви Святого Николая, горлохват из строительной бригады, доморощенный философ. Тискались, тусовались тут поэт-графоман, опять же, неустроенная баба средних лет, фронтовик с чешуёй медалей на пиджаке, торговец патриотическими газетами. Были молоденькие некрасивые девушки, какие-то парни в «коже» с заклёпками, пришедшие «оттянуть левых». Ряженый казак с нагайкой за голенищем. Смущённый молодой парень в чёрной рубашке с портупеей. Мелькнул председатель карликовой партии – слюнявый бешеный антисемит. Изумлённый провинциал – гость столицы. Переодетый оперативник. Исполненный презрения к своему происхождению старый советский еврей. Любительница хорового пения с текстильного комбината…

Лица были все разные, но, опять же, как под стенами Останкино подплавленные единым внутренним жаром, слегка обобщённые, с одинаковым блеском в глазах.

Варламов двигался в этой целительной для него грязевой ванне толпы, купался в восхищённых взглядах своей публики. Лёгкой, невесомой была его одухотворённая крупная плоть. Он будто втягивал носом воздух, выискивал над головами людей какой-то особый запах, всматривался в смысл многолюдья.

Тёплый летний ветерок колыхал длинные жёсткие пряди его волос – голова пророка и воителя плыла в ряби тысячи голов. Шёл вождь – человек, понятный для меня как новейший русский князь, и я, забыв обо всём, потеряв из виду лик Спасителя на хоругви, тоже привстал на цыпочки, чтобы, как все, разглядеть героя, увидеть в нём тот особый свет помазанничества, который сворачивался в Варламове кабинетном, редакционном и всегда вспыхивал ярко на людях. Заземлил порыв ударом костлявого локтя в бок Карманов с банкой пива в руке и с запахом ста пятидесяти граммов водки, выпитой только что в ларьке.

– Смотри, «дядя»! Смотри и запоминай! Сашке своему потом будешь рассказывать: я видел последнего солдата империи!

– Он, скорее, полковник, – сказал я.

– А чего, тянет вполне на три «звезды». Мундир бы ему пошёл.

– Сто полковников в штабе сидят, – сто покойников в поле лежат…

– Чего вдруг раскис, «дядя»? Где твой воинственный патриотизм?

– Я, кажется, гуманистом становлюсь, «племянничек».

– Так ты скоро и флейтистом заделаешься. А надо вот на какой дудке играть, «дядя».

И под пиджаком Карманов показал мне засунутый за пояс газовый пистолет-пугач, переходящий в редакции из рук в руки молодняка.

– Хорошо убить врага на рассвете! – корча из себя ковбоя, продекламировал Карманов.

Я бросился вон из толпы – опять подступила тошнота. Я злобно растолкал людей, ненавидя их и презирая; вырвался с площади на тротуар.

Карманов кричал вслед, обещал угостить вином.

Тем временем толпа, сорванная с места силой неспешного шага Варламова, повалила под гору, к зоопарку.

Я застегнул штормовку. Меня знобило. Холодели руки. Я шёл, глядя под ноги на кроссовки в красноватой тульской пыли.

Чувствовал, как при каждом шаге у меня подрагивали и брюзгли щёки и сухой горячий язык скоблил нёбо.

Теперь, со стороны, толпа, на которую я поглядывал искоса, пугала меня.

Лица, только что источавшие ласку, мертвенно застыли, а глаза с братскими слезами превратились в порожние глазницы, белели вывернутыми белками, как у слепцов, сверкали влажными хрусталиками.

Зато очи нарисованного Спаса, наоборот, стали мучить меня ещё сильнее, будто они вобрали в себя пропавшую в глазах людей доброту, и прожигали меня насквозь.

Милиция остановила демонстрантов на перекрёстке. В ожидании дальнейшего движения я присел на цоколь Краснопресненского универмага.

Отсюда, с небольшого возвышения, хорошо был виден первый ряд сцепившихся локтями вожаков. В центре – гордый, отчаянный Варламов.

Цепочка милиции расступилась, люди устрашающе радостно двинулись по своей надобности, а я остался сидеть на тёплом железе, привалившись плечом к телефонной будке.

Я утомился, и мне было хорошо, как начинающему бродяге, дремать на пригреве и ничего не желать.

Я чувствовал, как горе выдавливало меня на свободу, вышибало из прежней жизни в неизвестность.

Спустя некоторое время я всё-таки поднялся и добрёл до Белого дома.

Митинг уже начался.

Под старой липой Варламов говорил в микрофон, глотая слова, так энергично и образно, что было не всегда понятно.

Тончайший эстет-экстрасенс открывался в нём в такие минуты, художник-перформансист, из самой жизни лепивший образы. Никакой режиссёр, даже с помощью ста самых лучших актёров, не смог бы сделать с людьми то, что делал Варламов с толпой.

Стоя в поле облучения варламовского гения, постаревший и бледный, я чувствовал, как горячим яростным огнём мести сейчас Варламов окончательно сожжёт оставшиеся крохи моей природной сущности, а из праха вылепит другого человека.

Я отупел от жимков ваятеля. Захлопнулась болящая душа, самоспасаясь.

Я выбрался из толпы. С Пресни, вися на засаленных поручнях метро, кое-как доехал до «Ботанического сада».

Сразу из павильона грудью пошёл на деревья, на клумбу, почти побежал по траве, будто опять по требованию желудка, – прямиком к золотому шишаку над липами, к пенопластово-белым стенам церкви Ризоположения. Слепящий жар отражался от белёных стен храма. За распахнутыми дубовыми дверями в темноте трепетали огоньки свечей. Нищие сидели в тени на лавочке.

Денег наскрёб в карманах только на самую дешёвую свечу – всё сгорело в бардачке «шестёрки».

Я встал посреди церкви и повёл глазами по иконам.

Иисус как бы поманил и поощрительно кивнул.

Я виновато улыбнулся в ответ и стал просить прощения за то, что едва не отдал душу русскому лешему…

46

Хорошо, крепко спал весь остаток дня и свежий пробудился на диване в своём кабинете.

Встал – в майке навыпуск, в длинных трусах – и подошёл к белой эмалевой раме окна без всяких занавесок.

С пятнадцатого этажа открывались сразу три московские погоды. Справа, по проспекту Мира, шёл розовый закатный дождь. Севернее тучи валили, будто Гольфстрим вскипел, и оттуда небесный расторопный прораб спешно перегонял стройматериалы. А на западе, между коробками Отрадного, уже вспыхивала малиновым семафором предночная гроза.

И потом до утра оттуда, от небесных углей-облаков, наносило жаром; в темноте над смоченными улицами поднялся туман.

Только что вылупившиеся комары нашли щель, прилетели в гости. Я собрал вокруг себя десяток этих чудных летающих тварей, забавлялся с ними, играл, как с котятами, сидя за столом перед раскрытым дневником. Отдувался, отмахивался, но не бил.

Писал в дневнике:

«…Предки-сектанты вопиют в Варламове. А великое его искушение – в уловлении душ.

Он суперодинок. Жаждет любви и от нас, редакционных, и от народа, и от женщин.

Женственен необычайно: грешит „ради семьи”, то есть ради нас, редакционных. Материнский инстинкт спасения в нём, мужественном баталисте.

Я голым чувствую себя перед ним. Но не стыдно, как ребёнку.

Страшно, конечно, с распахнутой душой перед ним, ненароком и по сердцу попадает, но не хочется запираться. Не хочется лишать себя радости какого-то странного откровения…»

Пухлую тетрадь дневника – чубастую, раскудрявленную с одного угла от частых пролистываний, захлопнул и сунул в стол.

Подтянул наследственную «Олимпию» – брякнули железки на отвесе с краю стола: механизм наподобие старинных ходиков с гирьками работал вместо сломанной пружинки исправно уже многие годы.

Край бумаги выскочил из-под валика.

Молоточки стали гвоздить лист, насыщать его смятением и глухой яростью.

Странно начинался репортаж!

«На первую полосу?.. Огненными словами?.. В образах народного гнева?.. С пафосом непримиримой борьбы до последней капли крови?.. Пожалуйста! Но пасаран!» – напечатал я и сразу вырвал «язык» у взбесившейся машинки. Скомкал, выбросил в корзину.

Вкрутил новый лист и попытался замаскировать в тексте собственную боль.

Написал репортаж о пресненском шествии, выдержанный в духе «ЛЕФа». Захлебнулся от горя, вскочил из-за стола и повалился ничком на диван. Подбил под бока подушку, дрыгнулся, покачался на пружинах и затих.

В своём движении по миру Божьему я, кажется, дошел до края – родил человека и, считай, убил человека. Готов был убить. Убью в следующий раз.

Комары всю ночь не давали спать, от ночного холодка стыло тело, но всё-таки я не шевелился, изнемогая от проживания в полусне всего случившегося со мной.

«Неужели это и есть жизнь?» – спрашивал я у себя, перебирая мгновения счастливого детства, маету юности, нелепость первого брака, счастье с Татьяной, обрезание пуповины у собственного ребёнка, питьё вина, писание целесообразных статеек, лицезрение превратностей неба, вбивание свинчатки в мышцы и кости другого, столь же нелепого создания…

«Да, она такая. И, скорее всего, это ещё не самый худший её вариант».

Я перебрался с дивана за стол. Глянул в окно.

Испарина на небе после вечернего дождя стала уже молочно-розовой, и утренний высотный ветерок, ещё не ощутимый на земле, сгребал её в валки.

Краем глаза следя за этим небесным сенокосом, стал читать и править написанную ещё в деревне статью о Варламове. А в восемь часов вдруг совершенно неожиданно для себя позвонил Мише Бергеру, земляку из Архары, тоже своими путями очутившемуся в Москве и осевшему в ежедневном либеральном «Новом светоче».

– Привет, Мишаня! Слушай, я бы хотел в вашей редакции попробовать. Тебе не трудно прозондировать? Возможно ли это в принципе с моим, красно-коричневым прошлым?

– Клёво, Саня! Но ты сам понимаешь, только главный может решить. Я его увижу сегодня на планёрке и, конечно, замолвлю словечко. Думаю, что заинтересуется. Допекли патриоты?

– Есть немного.

– Сомнительная компания.

– Компания – она везде сомнительная. Но разве я виноват, что в вагоне метро вынужден ехать бок о бок и с сутенёрами, и с проститутками? Главное – самому не сводничать и не продаваться.