– Я у Аграновского учился. Так что мне легко будет восстановиться. Одна-две публикации – и я в форме.
– О! Значит, у нас с вами один учитель! Тогда сработаемся, без вопросов.
– Я вас, Зиновий Михайлович, помню ещё по старым «Известиям». Вы тогда классные материалы выдавали про деревню.
– Эпохи, эпохи минули с тех пор.
В этой пучине белого света вдруг что-то пронеслось очень близко за толстым стеклом: то ли сгусток смога, подсосанный от земли гудящим на высоте ветром, то ли блик от никелированной рамы небоскрёба, то ли тень от какой-то вольной птицы, махнувшей крылом по солнцу, так что я в недоумении даже повернулся к Лейбовскому за разъяснением и по его незыблемому мясистому лицу понял, что он ничего не заметил.
«Какой-то ангел пролетел, не иначе, – подумал я. – Или бес?»
– Ну, давайте, что у вас там есть, – сказал Лейбовский и протянул руку, будто я обещал ему что-то принести.
– Да у меня с собой и нет ничего такого, газетного. Так, ночью наброски кое-какие делал…
– Вот и давайте.
– Отвлечённое. Некоторые соображения о последнем романе Варламова.
– Чудненько!
Тут же у окна, не сходя с места, Лейбовский быстро, хватко, по диагонали пробежал текст всех семи страниц.
– Эта ваша воздушная ткань, бисер, серебро. Да… И, конечно же, полное пренебрежение идеологией.
– Я могу хоть идеологию Конфуция разработать на любом сюжете из современной России. Элементарно!
– Конфуция не будем тревожить. Для начала дайте-ка щелчок по квасному патриотизму. Утвердитесь в западничестве. Дайте бой на новом поле.
– Я из «ЛЕФа» ухожу, чтобы больше в боях не участвовать! Возьмите вы меня, ради Бога, в отдел культуры, что ли, или в отдел писем!
– Хорошо. А чем вам не культура – роман Варламова? Дайте только побольше определённости в оценках. Пропишите акцентики, всё такое прочее, и сразу пошлём в набор. В общем, не мне вам объяснять…
– То есть требуется размазать Варламова?
– А что вы так испугались? Вам не кажется, что это очень интересно для профессионала? Уникальный случай представляется, с вашим-то знанием его как человека, редактора, писателя. Сразу вам скандал. Сразу вам имя. Утверждение в новой среде, – и вперёд к высотам творчества.
Вдруг стрельнуло вдоль стены молнией. И в тот же миг, пока перед моими глазами горела нить накала, обвивала башню, вонзалась в скверик у входа, – чудовищно грохнуло. Произошло какое-то солнечное затмение местного масштаба – дождевой морок вплотную прильнул к башне.
Я стал прощаться.
– Зонтик при себе, Александр Павлович?
– Без зонтика – ни шагу, – соврал я, чтобы поскорее покончить с визитом.
– Да, кстати, давно хотел узнать одну вещь, но всё случая не представлялось. Откуда это, такое дикое, прямо какое-то маяковское, название – «ЛЕФ»?
– Тут шифровка. Военная хитрость девяносто третьего года. Первые буквы от слова «Лефортово». Тогда, помните, там Гудков сидел. Старую варламовскую газету закрыли. А он хотел поддержать Гудкова. Вот и «Лефортово» придумал. Но с таким названием не зарегистрировали бы. Он ход такой решил сделать: зарегистрировать как «ЛЕФ», а потом в каждом номере подвёрстывать недостающее «ортово».
– Прелестно!
– И не говорите…
Я выскочил из подъезда небоскрёба под ливень, уже зная, что не вернусь сюда.
Светлый пиджак сразу сделался графитовым с искрой, намок и отяжелел. В кроссовках хлюпало. По лужам и струям я шёл в писательский Клуб – кофейком отметить преодолённое искушение.
«Всё познаётся в сравнении, – думал я. – Лейбовский – приятный, порядочный, но ординарный. Варламов – супермен. Герой. Мрачный романтик. Чем он тебя не устраивает? Тем, что, неподобающе для настоящего героя, остался жив под обстрелом Белого дома? Да не генеральское это дело – в окопах, на баррикадах биться. Да и стар он для этого. И даже если бы он погиб, упрёки не кончились бы. А почему он один погиб? Погибли бы три таких „декабриста-октябриста”, как он Почему только три, когда рядовых ополченцев – тысячи? Какой дикий счёт смерти! Остался на белом свете интересный человек, ну и слава Богу! Радуйся, что ещё можно пожить, поработать рядом с ним. Он – лучший из всех редакторов, которых ты знал. Что же ты задёргался? Наберись мужества. Подумаешь, чуть не стрельнул чеченцу в спину. А они палили по Проню и теперь разве мучаются от этого? Стань таким же, как Варламов. Сомневайся молча, про себя. Заметь, эта варламовская мстительная одержимость, как и любовная, производит замечательные плоды. Роман-то у него классный!
Можно, конечно, как ты в статье о нём, говорить об обязательности любви для постижения истины, цитировать толстовское – о невнесении в мир зла через книгу, рассуждать про надуманную героичность Болконского. Можно даже укорить Варламова православием, указать на его язычество, и вообще, расставить вокруг него множество этих и прочих „нельзя”. Ну и что? Он все их сшибает как флажки на крутом повороте, в своей бешеной, отчаянной гонке за новостью жизни. Конечно, он яростный, истеричный, злой, ненавистник и воитель, порой кажется, обыкновенный буржуазный бунтарь, но он ненавидит лишь пошлость, в том числе и политическую, и больше всякого либерала любит свободу. И позволяет всем, в том числе и тебе, быть свободным в своих суждениях о нём…
Размокшую рукопись я скомкал в тугой шарик и зашвырнул за кирпичный забор, в бузину, в акации возле открытой веранды писательского ресторана.
В туалете Клуба литераторов вылил воду из кроссовок, отжал носки, переобулся.
Утёрся полами рубашки и, увидав в зеркале застёгнутый наглухо ворот, рванул так, что пуговка пулькой щёлкнула по кафелю.
Мокрый крестик каплей серебра прилип к груди, держался без гайтана.
Я глянул на себя в зеркало, измученного, неживого, тряхнул головой и спустился в подвальное кафе.
Конечно же, в русском углу, на своём обычном месте возле колонны, сидел с пьяными поэтами иллюстратор Карманов. Увидав меня в дверях, он вскочил, налетел злым общипанным петухом.
– «Дядя», я давно подозревал, что ты семит! Ты что, охренел?! Зачем ты к либералам попёрся?..
– Откуда тебе известно?
– «Дядя», ты на самом деле дурак или прикидываешься? Да ты только к Лейбе сунулся, на тебя сразу же «настучали». Москвы не знаешь? Варламов такое сказал!..
– Интересно, что?
– Он сказал, что ты – предатель! Так и сказал.
– Ну и к расстрелу, значит. Сразу – к стенке.
– Козёл ты, «дядя».
– Увольняешь «дядю»?
– Если сейчас примешь с нами стопочку, так и быть, оставлю, но только в самых дальних родственниках.
– Не пью, Димыч.
– Всё понятно! Давно подозревал, что ты не русский – гуманист хренов! Проваливай к своим, – взглядом-плевком Карманов указал в сторону постмодернистов-апрелевцев, тоже сидевших на своём обычном месте. – Давай, «дядя». Чего задумался?
– Смотри, «племянничек, ведь можно и розгой за такие дерзости.
– Да ладно, я тебя люблю, «дядя». Только, согласись, ты большую глупость совершил. Лучше бы ты запил…
«Племянничка» уже звали ором и свистом к стакану гениальные пьяницы, и он, дружески ткнув кулаком мне в живот, удалился, что-то обидное и задиристое выкрикивая в сторону «идеологических противников» и похабно, как негр в танце, вихляясь.
Я вышел из клуба на Садовое кольцо.
Горячий асфальт парил после дождя, будто гигантская конфорка электроплиты. Казалось, вода кипела на нём – это шипели колёса мчащихся машин.
Вся Москва прела и дымила.
«Предатель! Как высокопарно. Как пафосно! А идите-ка вы все к… – подумал я. – Жить, ребятки, надо каждому своим умом. На хлеб с маслом я всегда заработаю. На автозавод сборщиком пойду. Вспомню инженерную молодость. По выходным засяду роман писать. Лето доживу в деревне. Запасёмся картошкой на зиму. Прорвёмся».
Под солнцем пиджак на мне быстро сох, из тёмного опять становился светлым, сначала на груди и спине, а потом и понизу. Брюки тоже набирали первозданный стальной цвет, и весь я словно бы высветлялся снаружи, прогревался, в то время как душу знобило.
От обретённой свободы веяло холодом космоса.
…Из вощёной обёртки я достал тонкую пружинистую пластинку лезвия. Вложил отверстиями на два штырька.
Придавил полукруглой никелированной накладкой и зажал винтом рукоятки.
Посмотрел в зеркало, примерился к клокам пены на лице.
Утопил бритвенный станочек в мыле где-то возле уха и повёл вниз. Стал сдирать чёрную щетину с лица полосами шириной с ремень. Струёй горячей воды смывал жёсткие завитки волос в канализацию.
Новое лицо моё, голубоватое, как у покойника, открывалось всё полнее и страшнее. Обнажался незнакомый человек.
Вдруг явились неведомые складки от носа до щёк. Далее по ходу бритвы обнаружился крепкий подбородок и синяк от какого-то удара.
Состарившийся мальчик рождался во влажной духоте ванной комнаты, в запахах дешёвой парфюмерии, под урчание струи, отсасывающей в преисподнюю коммунальных сетей мой прежний образ.
Новый, умытый после бритья, безбородый, я стал слегка противен себе.
Утешался неузнаваемостью своей: с такой рожей и без тёмных очков не разоблачит меня в окне редакции торговка Тамара, и я перед побегом в деревню смогу ещё втихаря подработать на продаже своей родной газеты.
Одежду я всё-таки решил сменить – надел старую фланелевую рубаху в клетку и спортивные штаны.
И со складной тележкой под мышкой вышел в город.
Сразу глубоко, облегчённо вздохнул, почувствовал себя среди людей. Одним из тысяч незадавшихся инженеров, учителей, учёных, журналистов, человеком своего поколения и времени, вынужденным до лучших времён перебиваться торговлишкой…
Рецензии и отклики
Екатерина Глушик: «Завидуйте, что вам такого не написать. Радуйтесь, что такое написано»
Александр ЛЫСКОВ. «Красный закат в конце июня». Народный роман. Издательский дом