Старомодная история — страница 14 из 99

ора словно что-то обрывается. Хотя ни просьб, ни советов отца он не слушал, но обожал его тем не менее всем сердцем и понимал, что такое для старого Яблонцаи, всю свою жизнь прожившего под открытым степным небом, навсегда быть прикованным к креслу, провести остаток дней своих заточенным в четырех стенах, парализованным нахлебником. До сих пор Сениор жалел Мари, теперь же сочувствие его обратилось исключительно на отца, чей исступленный гнев со временем тоже перегорит, рассыплется пеплом, и он будет лишь бессильно мечтать о том, чтобы повидать сына. Сениор, тоже обреченный на неподвижность, попадет в свое кресло, и эта мечта станет для Имре недостижимой, и они больше никогда не увидят друг друга: Мари не разрешает «туда-сюда волочить кресла». Спустя много лет лишь маленькая Ленке будет носить от одного к другому записки-послания, в которых отец и сын Яблонцаи будут застенчиво уверять друг друга в том, что они-то вдвоем всегда, что бы ни произошло, постоят друг за друга, им, собственно говоря, никакого дела нет до дочери Рикклей. В тот день, когда Мария Риккль предначертала круг обязанностей Сениора, разговаривая с ним, будто со своим приказчиком, Сениор ничего ей не ответил, лишь молча вышел из комнаты. «Даже прощения не попросил, даже не сказал ни слова», — десятилетия спустя жаловалась внучке, Ленке, Мария Риккль. «Я тогда будто впервые увидел по-настоящему твою мать, — слушала третья парка слова Сениора в полумраке отведенной ему комнаты. — Я тогда думал: да неужто ж они так важны ей, эти деньги? Конечно — купецкая дочь… Надо было все-таки ей выйти за купца».

Новую жизнь Мари начала почти с нуля, твердо решив показать всем этим жеребцам — жеребцу Ансельму точно так же, как и своим двум трутням, висящим у нее на шее, — что она и без них постоит за себя и вырастит детей порядочными людьми. Влюбленных супругов больше не было, они умерли: остались лишь слабый духом, а вскоре начавший всерьез болеть мужчина и сильная женщина, настолько сильная, что сила ее отталкивала всех, кто жил с нею рядом, и всем своим дочерям привившая убеждение, что мужчинам доверять нельзя, все они, без исключения, бездельники, болтуны и вертопрахи, ни один не способен быть товарищем, помощником в жизни. Лишь одна дочь не склонна верить ей в этом — самая младшая, Гизелла. Она единственная видела в своем отце двуликого Януса: одного — любителя веселой жизни, всерьез относящегося лишь к картам, играющего одновременно какого-то французского маркиза и Онегина, и совсем другого, который читает книги, помнит множество стихов, объясняет тайны звездного неба, который знает все на свете, который видел Петефи, который воевал, который поет, играет на фортепьяно, умеет с помощью своих приборов определить координаты любого места и в глазах у которого светится столько любви к ней: долго-долго никто не будет с такой добротой и пониманием смотреть в некрасивое лицо Гизеллы. Когда в середине восьмидесятых годов Сениор, снедаемый постыдной своей болезнью, уже не может работать ни в имении, ни на осушении болот и попадает в одну из задних комнат, рядом с отцом, Мари не проявляет к нему ни капли сочувствия; более того, она даже испытывает злорадство по этому поводу. Но Гизелла никогда не забывала, что именно от отца она услышала впервые имена Байрона, Лермонтова, от него узнала о туманности Андромеды, об огнях Парижа, о скандале вокруг Аркадии,[66] о Троянской войне, и, хотя она всю жизнь страдала от того, что легкомысленный образ жизни отца всех их обрек на бедность, тем не менее до самой своей смерти она с неслабеющим постоянством опекала и поддерживала его. Когда Сениора, подобно таракану у Кафки, ссылают в дальнюю комнату, Юниор уже успевает выступить во всем своем блеске, нанеся купецкой дочери такой удар, от которого она никогда так и не смогла оправиться полностью. Сколь это ни невероятно, но в одного жеребца Мари все-таки верила, и был это ее собственный сын, Юниор, который, она надеялась, с помощью точно рассчитанного брака, взяв за себя богатую девушку, поднимет семью на прежнюю высоту, и она снова на равных правах сядет с Ансельмом за стол в доме Рикклей. Юниор же, вместо того чтобы спасать семью, погряз в гнусном болоте Шаррета. Тогда Мария Риккль отвернулась и от него, запретив кому бы то ни было помогать ему и общаться с ним. И снова лишь Гизелла нарушает запрет, одна лишь Гизелла постоянно готова рисковать головой ради того, кого любит — а Сениора и Юниора она любила одинаково горячо и преданно. Третья парка унаследовала некрасивое лицо Мари, упрямство и силу характера Мари, но она унаследовала и темно-синие глаза отца и старшего брата, их взгляд, устремляющийся к звездам, когда спускался вечер, их привычку просто так, для собственного удовольствия, бормотать строчки стихов и — хотя бы в воображении — лететь вдогонку за ветром верхом на шальном степном коне.


Мария Риккль, обладая неплохим почерком и хорошим знанием грамматики, при всем том была начисто лишена литературных наклонностей и никогда не вела дневника, как вел сын ее, Кальман. Фотографий ее осталось в семье немного; но сохранившиеся снимки, на которых она запечатлена сначала невестой, сжимающей в руке розу, затем вдовой в трауре, с крупным острым носом и узелком волос величиной с кулак на затылке, наконец, старухой, глядящей на зрителя из-под нелепо модной шляпы, дают не столь достоверный портрет, как ее хозяйственные книги, которые Ленке Яблонцаи пронесла через две мировые войны и хранила всю жизнь. Дочь Ансельма II вела свою бухгалтерию с точностью до крайцара, отмечая, сколько уплачено за отсылку письма, брошено комедианту с обезьяной, оставлено в ярмарочном балагане, отдано цыганке-гадалке, истрачено на осмотр чучела акулы. Купецкая дочь часто жертвовала на благотворительные цели, куда чаще, чем может представить себе человек, пытающийся описать ее жизнь; чуть ли не на каждой странице ее хозяйственных книг я находила такие расходы. Она давала деньги нищим, женскому обществу, побирающимся студентам-реформатам, за билеты оборонной лотереи, в фонд музея, на знамя для пожарной команды, девушкам-арфисткам, на помощь бедным актерам, на акции женского общества, на театральные бенефисы, на приютских девочек, на погорельцев, нищенствующим монахиням, гусару-инвалиду, боснийским раненым.[67] Хозяйственные книги рассказывают даже о том, что играли когда-то на бехштейновском рояле в давно снесенном уже теперь доме по улице Кишмештер Кальман-Юниор и парки, а после и сама наследница нот, маленькая Ленке Яблонцаи, пока не попала в музыкальную школу. Мария Риккль аккуратно записывала расходы на ноты, благодаря чему мы и знаем, что в гостиной дома Яблонцаи часто звучали: «Ласло Хуняди», «В лесу, в лесу, в густом лесу», «Morceaux de Salon», народные песни, «Травиата», «Маленький герцог», «Корневильские колокола», «Кампанелла», «Турецкий марш», «Фауст», «Песня Моллинари» и «Щебет птиц». Нот семья покупала куда больше, чем картин или книг для чтения, в записях фигурируют всего два (приобретенных в кредит) пейзажа, и хотя каждый год там упоминается подписка на «Modewelt»,[68] и все дети, кроме учебников, получают «Deutsches Lehrbuch»,[69] немецкую азбуку, учебник французского языка, разные иллюстрированные книжки и «Книгу Флори»[70] (книгу эту покупают несколько раз, первым получает ее Юниор), затем катехизис, молитвенник и песенник, в записях мы находим, кроме книги о Кинижи[71] для детей, лишь отметку о приобретении календаря да поваренной книги. Расходы на художественную литературу хозяйственный гроссбух купецкой дочери упоминает лишь один-единственный раз: 31 июля 1879 года Мария Риккль платит необычайно большую сумму за юбилейное издание Петефи: семнадцать форинтов и двадцать крайцаров. (Моток красных ниток для шитья стоит два крайцара, батон салями — девяносто, цена серебряного колечка — один форинт, и даже новый кринолин Марии Риккль обходится всего в четыре сорок.) Дочери Ленке Яблонцаи еще довелось увидеть эту книгу, и она так хорошо ее запомнила, что в первом своем романе[72] описала свои впечатления, подарив героине романа, Аннушке, свой собственный восторг перед громадной книгой, поставленной на скамеечку вишневого цвета, перед дивными ее картинками: Янчи Кукурузой,[73] притаившимся у разбойничьего притона, и задумчивым разбойником, опирающимся на свою секиру.

На детей Мария Риккль тратит много; новорожденные получают целое приданое, от полотняных пеленок и чепчиков, ночного горшка и круглой гребенки до кусочков коралла для кусания, когда режутся зубки, холщовых слюнявчиков, шапочек, присыпок; отдельно значится плата за прокалывание ушек, за полотняные пинетки, кукол, игрушечных зайчиков, шоколадки; платили нянькам, отлучая ребенка от груди, покупали ленты, домашние кружева, голландское полотно, пикейную ткань, погремушки, корзиночки, бесчисленные отрезы на платья — холщовые, бархатные, — кожаные башмачки, касторовые, полотняные, соломенные шляпы. Маленький Кальман получает полную гонведскую форму, сапоги, бесчисленные жилеты, курточки, брюки; девочки — зонтики от солнца, платьица, позже — швейную машину; Кальману-подростку уже требуется сюртук, в семнадцать лет — бальные перчатки, билеты на лодочные пикники, на балы. И на обучение детей Мария Риккль денег не жалеет: кроме грифелей, досок, тетрадей, дневника, географического атласа, экзаменационных билетов, в хозяйственных книгах стоит ряд отдельных расходов: купецкая дочь оплачивает не только школьные расходы четверых детей, но и «приватные» занятия: уроки спорта, французского языка, игры на фортепьяно; нанимает к сыну гувернера, к дочерям — гувернанток, ежегодно делает подарки педагогам: кому золотой, кому продукты. Судя по всему, купецкая дочь не пожелала менять образ жизни, к которому привыкла в родительском доме и в Кёшейсеге, и даже постаралась его укрепить. Из записей выясняется, что в городе она всегда ездила в фиакре: к матери, к сестре Розе, в баню, на кладбище, на вечера в казино, на балы, на концерты, к ювелиру, в театр, на вернисажи в картинную галер