Старомодная история — страница 7 из 99

идала ее слабая надежда: может быть, будет все-таки у нее дорога, своя, самостоятельная, дорога куда-нибудь. Но 5 октября 1917 года Ленке Яблонцаи подвела черту под собственной своей жизнью, поняла, что не дано ей испытать большую, как в романах, в стихах, с малых лет и до гроба не гаснущую любовь, не дано стать ни известной пианисткой, ни писательницей — никем. И с того самого дня она больше ничего уже не ждала, ни на что не надеялась, вообще как бы отказалась от своего «я», приковав себя к новорожденной дочери. Дав мне жизнь, Ленке Яблонцаи в тот день перестала существовать сама — и хотя дышала, двигалась еще почти целых пятьдесят лет, однако с того момента личная история, жизнь были лишь у ее дочери, а не у Ленке Яблонцаи.


«Сколько у меня было тайн…» — сказала она, умирая.

Лишь начав работать над «Старомодной историей», я убедилась, как она была права. «Я выросла сиротой — при живых родителях», — не раз слышала я от нее. Почему? Как это понимать? Ведь родители ее в самом деле были живы!.. И что случилось с ее матерью, чье имя у нас никогда не произносилось? А отец, который, если верить матушкиным словам, был настоящим исчадием ада, — у него словно бы даже и черт лица-то собственных не было: одни пороки… Словом, что он натворил, Кальман Яблонцаи? Йожеф Палфи-старший однажды, когда я была в Дебрецене, буквально вогнал меня в краску, спросив, как мне нравятся стихи моего деда по матери; я ничего не могла ему ответить по той простой причине, что никогда не читала ни одной строчки этих стихов. А ведь в то время для меня это было уже очень важно: я хотела знать, что за человек был мой дед, почему так неудачно сложилась его семейная жизнь, и вообще я хотела знать правду о тех, кто сыграл роль в матушкиной жизни, — правду, не искаженную пристрастным отношением, порожденным моей детской несправедливостью и детской глупостью.

Я собирала материал, как следователь собирает улики. Были месяцы, когда чуть ли не вся огромная наша семья, расселившаяся по всей стране, вкупе со служителями реформатских и католических канцелярий рылась в пыльных бумагах, выслушивала еще живущих свидетелей, чтобы пролился свет на какое-нибудь событие в жизни других, давно умерших родственников, — событие, повлиявшее в каком-то своем повороте на судьбу матушки. Я охотилась за старыми фотографиями — охотилась без малейшей надежды на удачу, зная, что изображения тех, чья внешность столь меня интересовала, в каждом порядочном доме давным-давно были выброшены из семейных альбомов; последняя моя надежда, связанная с двоюродными братьями, тоже лопнула: портреты, висевшие в их прежней квартире, пропали при переезде. А мне так хотелось взглянуть в глаза своей бабушке, шарретской сирене: ведь, по моим убеждениям, это она была повинна в том, что Ленке Яблонцаи так и не обрела твердой почвы под ногами. Когда мы с матушкой, бывало, оставались дома одни и я несмело — в нашей семье не приняты были сантименты — обнимала ее, а матушка прижималась щекой к моей щеке, из уст ее звучали совсем не те слова, что естественны были бы в этой ситуации: не «доченька моя», говорила она, а «мамочка». Я и за это винила свою бабку, Эмму Гачари…

Постепенно, однако, отыскалось все, что мне было нужно. Его преподобие, отец Месарош, наткнулся в метрических книгах фюзешдярматского прихода на запись, пролившую свет на самый важный вопрос «Старомодной истории». Нашелся в конце концов и один самоотверженный родственник, который сохранил фотографическое изображение той, из-за кого обитатели дома на улице Кишмештер в Дебрецене провели когда-то столько бессонных ночей. Обнаружились две тетрадки дедушкиных стихов, сборник его новелл и даже дневник, — обнаружились вместе с прабабушкиными приходо-расходными книгами, по которым мне настолько легко было восстановить во всех подробностях их жизнь, их обычаи, что потом я разве что для очистки совести сопоставляла эти записи с дневником деда. Побывала я в Фюзешдярмате, где родились и упомянутая выше сирена, и матушка, подержала в руках кувшин, из которого крестили их обеих, прочла «Фюзешдярматскую хронику» — знаменитый опус великого Гачари, прочла и дневник свекрови Ленке Яблонцаи; но более всего помогла мне дочь лучшей матушкиной подруги, Беллы, передавшая мне все письма своей матери; там было, например, описание свадьбы моих родителей, мне теперь известно даже то, кто стоял у них за спиной во время совершения венчального обряда. Я нашла родственницу, которая помнила еще, сколько комнат было в доме на улице Кишмештер и как они были расположены, помнила матушку совсем юной девушкой, знавала молодого Йожефа; а если мне не удавалось найти объяснение какому-то факту, восстановить какое-то событие, то меня всегда выручал дедушкин дневник, его стихи. Вместе с дочерью Беллы мы установили, что читала Ленке Яблонцаи в детстве, в юности, и на лотках книжного развала я отыскала потом все, что мне было необходимо; а детское ее увлечение, так потрясший ее роман «Путь в Эльдорадо», мне скопировали в библиотеке Сечени из журнала «Киш лап»[9] за 1894 год. Оправившись от изумления, что я вдруг обнаружилась, спустя сорок лет, и пришла навестить ее в доме для престарелых, заговорила последняя из живых, самая младшая матушкина тетка и прояснила кое-какие туманные места этой истории; старший брат, первое время столь упорно отвергавший мысль о том, чтобы матушка наша стала героиней книги, в конце концов стал даже находить удовольствие в воспоминаниях. К тому моменту, когда весь материал был у меня в руках, Рогач, герой «Старого колодца», по моей просьбе разыскал и привел в порядок заросшую сорной травой, просевшую могилу шарретской сирены, ту самую могилу, возле которой когда-то, студенткой-второкурсницей, я стояла, чувствуя лишь равнодушие и досаду, и размышляла примерно в таком роде: мол, кому же еще, кроме старой ведьмы, могло прийти в голову устроить свои похороны в тот самый час, когда у Петроваи вечеринка… Как только мне довелось поехать в Дебрецен, я пошла навестить могилу. Чувствуя себя почему-то очень неловко, я постояла немного у надгробного камня бабушки, потом уставила край могилы лампадками: сорок язычков огня озарили в то августовское утро долгий сон Эммы Гачари. Половший невдалеке от нас кладбищенский служащий посмотрел на меня как на сумасшедшую.


Матушке я не оставила свечей.

Нельзя осветить свет.


Сцена


Сцена, на которой сыграли свои роли действующие лица «Старомодной истории», не так уж мала: это Бекеш и Хайду, два комитата старого венгерского Затисья.

Земли Бекеша, все его три тысячи шестьсот семьдесят квадратных километров, представляют собой столь идеальную низменную равнину, что находятся почти полностью на уровне моря. С севера и востока Бекеш оплетен сетью каналов водной системы Кёрёша; давно ждет регуляции и Тройной, или Быстрый, Кёрёш, сливающийся с Кёрёшами Черным и Белым и с Береттё. Неприятный характер Черного и Белого Кёрёшей в свое время, в двадцатых годах прошлого столетия, пытались усмирить с помощью канала длиной почти тридцать километров; начали было осушать и пойму Быстрого Кёрёша, да и за Береттё в те времена уже брались — но без особого успеха.

Шаррет,[10] как показывает само слово, — край сырой, болотистый. В жизни многих героев «Старомодной истории» немаловажную роль будет играть этот геологический феномен, особенно та его часть, что прилегает к Фюзешдярмату и зовется Большим Шарретом. Но для каждого из действующих лиц слово это звучало по-разному. Ленке Яблонцаи оно заставляло содрогаться от ужаса, хотя она родилась в Шаррете; для ее матери оно звучало как символ навсегда потерянного рая; для прабабки по матери означало нравственную гибель. Отцу Ленке в этом слове слышалась радость победы, несущей надежду на независимость; для деда оно олицетворяло в себе сознание бессилия, полную зависимость от чужой воли; прадеду напоминало о безоблачной юности. Для бабушки Ленке по материнской линии Шаррет означал последний шанс, бесследно сгинувший в пучине греха и человеческой слабости; для теток ее, трех парок, — зловонное болото, породившее коварного оборотня, их невестку; для крестного отца Ленке, дебреценского лавочника Лейденфроста, торгующего морскими чудо-тварями, Шаррет означал место, где он пережил самое большое увлечение своей жизни; для второго мужа Ленке, Элека Сабо, слово это было как название сказочной страны, по которой ехала когда-то в экипаже его мать, тогда еще шестнадцатилетняя девушка, только что из-под венца, уже не невеста, еще не жена, — ехала в свой будущий дом, в котором ей суждено было провести долгие годы с мужем, реформатским священником в Тарче.

Земли комитата — песок, суглинок и чернозем, прикрывающие отложения четвертичного периода, откуда порой появляются на свет божий кости древних млекопитающих. Край этот, со студеными зимами и жаркими летами, — один из самых засушливых в Венгрии. Ни в болотистом, низменном Шаррете, ни в других частях комитата нет скальных пород, нет камня, а потому и настоящих, в любое время одинаково проходимых дорог — по крайней мере не было в ту пору, когда родились герои этой истории; передвигаться здесь, в коляске ли, пешком ли, верхом ли, — тяжкая проблема, и не только в болотистых местностях, а практически везде. Реки — одна слава, что судоходные; по Тройному Кёрёшу, правда, небольшой пароход может пройти, Белый же и Черный доступны только баркам на конной тяге или плотам; в Береттё течение столь неторопливо, что и лодчонку с трудом сдвинет с места.

Лёссовый этот край, с частыми половодьями, со множеством рек и речек, с разбросанными там и сям лесами, еще в незапамятные времена был идеальным местом для поселений человека, тем более что болота, хоть и прятался там камышовый волк, представляли собой хорошую защиту от набегов. На нашей сцене люди жили еще в каменном веке; находки археологов показывают: на берегах рек, возле бродов волнами сменяли друг друга фракийцы, скифы, кельты, сарматы, языги, вандалы, готы, гунны, гепиды, авары, славяне. Когда в Придунавье хлынули венгерские племена, одно из них сразу о