и уже его женой, она поняла, что та поистине титаническая ревность, которая жила в щуплом теле ее мужа, распространялась не только на Йожефа, не только на умирающего Белу Майтени, не только на маленького Белу, не только на всех поголовно мужчин, но даже и на всех женщин и детей; исключением не были даже мертвые: отец ревновал к их памяти, к слезам, выступающим у матушки на могиле Марии Риккль. «Он же тебя так любил, что просто готов был умереть от любви, — пыталась объяснить я матушке. — Если б мог, он бы вырвал, выскреб из тебя ту часть твоей жизни, в которой его не было. Ты все время превозносила тетю Маргит — вот он и к ней тебя ревновал и не хотел ее видеть. Он и к Белле ревновал — только никогда этого не показывал, так как чувствовал ее расположение и знал, что Белла ему друг, а не враг». — «Он же мучил этим и меня, и себя самого», — сказала матушка. «Себя — сильнее», — ответила ей я, единственная, кому Элек Сабо доверил истину. Обе стороны быстро обо всем договорились; у обеих были какие-то свои условия. Ленке Яблонцаи хотела, чтобы будущий муж относился к маленькому Беле как к собственному ребенку, и Элек Сабо принял это без колебаний, повторив еще раз, что и сама Ленке может жить рядом с ним так, как ей удобно и приятно: если захочет выступать в концертах, пусть выступает, если загорится какой-то темой, пусть пишет, — когда кончится война и жизнь станет легче, у него, очевидно, появится возможность помочь ей продвинуть ее вещи в каком-нибудь издательстве. Матушка честно сказала: она не любит Элека Сабо, ее не оставляет детская, так никогда и не воплощенная в жизнь любовь; тот лишь улыбнулся на это, махнул рукой и сказал, смеясь: «Тень!» Ленке Яблонцаи не догадывается, что кроется за его смехом — какая яростная ненависть, какая отчаянная надежда: неужели ему не удастся стереть даже след этого бессмысленного, ничем не оправданного детского чувства, — ему, кто так подходит ей и так ее любит? Условие Элека Сабо касается религиозной стороны их брака: беря в жены католичку, он, собственно говоря, нарушает семейные традиции, поэтому он настаивает, чтобы ребенок, если таковой будет, был крещен как реформат. Матушка тут же соглашается, она и сама родилась кальвинисткой, успокаивает она будущего мужа, — и вообще все это важно лишь теоретически. И даже пугается, когда Элек Сабо неожиданно горячо говорит ей, что она глубоко заблуждается. «У вас есть сын, у меня же наследника нет. Я всю жизнь мечтал о ребенке. О девочке. Я послал вам ее изображение, когда вы были у Лейденфростов; вернувшись, вы сказали, что я перепутал адрес или был пьян — иначе ничем нельзя объяснить эту странную открытку. Разве вы не заметили, что я не выношу алкоголь?»
Охотнее всего Ленке Яблонцаи сказала бы ему, как это непорядочно, что он не намерен довольствоваться сокровищами ее духа и желает от нее той же гнусности, что и Майтени; но она знала, что возражать нет смысла: то, на что претендует Элек Сабо, он претендует по праву, по закону. «Но вы уж потом не бросайте его целиком на меня! — говорит она полушутя, полусерьезно. — Ребенок требует забот, а мне все-таки хочется столько написать, сыграть». — «Не брошу, — серьезно отвечает Элек Сабо, — ребенок ведь наполовину мой. Мы по очереди станем о нем заботиться». Будущие супруги, пьющие чай у Беллы Барток, в салоне с обоями табачного цвета, не подозревают, что будущая дочь Элека Сабо и Ленке Яблонцаи в течение отнюдь не краткого периода будет целиком принадлежать отцу, пока мать будет находиться между жизнью и смертью, и пройдет более года, прежде чем она сама сможет заниматься дочерью, а до тех пор все заботы о ребенке лягут на плечи Элека Сабо.
Белла Барток чувствует: Ленке наконец нашла человека, с которым сможет жить так же, как она, Белла, жила бы со своим Мони, если бы господь помог ему вернуться из его ужасного далека и если бы кончилась война. Как нужна людям радость — ведь жизнь так тяжела. «Сегодня утром я обошла четыре мясные лавки на улице Чапо, чтобы послать тебе немножко сала. В трех местах сала не было, в четвертом весь запас состоял из двух кусков, мясник соглашался отдать мне один, если я возьму еще такой же кусок грудинки. Люди умоляют, чтоб им продали хоть немного жира. Просто безумие! Имруш опять привез с фронта антикварные вещи, которые стоят целое состояние, грудь его украшают Железный крест и «Signum Laudis».[173] У Майтени ждут не дождутся двойной свадьбы. Белуш ходит в школу, намедни он пришел ко мне с вопросом: правда ли, что елку приносит совсем не боженька, все дети так говорят, особенно большие. Я ответила: маленьким следует знать, что елку приносит боженька, ибо это он вкладывает любовь в сердца родителям и он же дает им деньги. Ходят слухи, что румыны согласны пропустить через свою территорию русских солдат, это осложнит положение, так как отодвинет скорую победу. Я слышала, что младший сын Кардошей, Золи, который в начале войны находился в Лондоне, не захотел вернуться домой и уехал в Америку, где обучился на портного и завел доходное дело; от него пришла весть, что Антанта намеренно затягивает войну до бесконечности, чтобы измотать центральные державы, окруженные со всех сторон, пока они сами собой не развалятся. Америка, конечно, поддерживает Антанту. Знаешь, хотя у многих пессимистов это вызывает тревогу (старый Татаи говорил об этом в лесу), я абсолютно в это не верю. Я считаю, что через три-четыре месяца мы выйдем из этого ужасного мрака. Я скорее предполагаю, что наши враги только на время смирятся с миром, который будет заключен, и через десять — двадцать лет жажда мести, наживы, жажда славы и т. д. приведет к новому столкновению. О чем еще тебе рассказать? О нашей крошке? Когда я упаковывала посылку, она думала о тебе. «Мамоцька! Я тозе пойду воевать!»
В конце октября Белла сообщает Анталу Тичи, что у ее подруги дела, кажется, пошли на лад: «…У них полная гармония, поскольку все четыре героя романа знают о планах друг друга и счастливы. Теперь должно последовать практическое осуществление; оно начинается с отселения Белы (на шесть месяцев) и, я думаю, не затянется надолго. Пока все это тайна, люди лишь догадки строят да сплетничают». С 17 ноября — мы знаем это также из писем Беллы — Бела Майтени живет уже на новой квартире; традиционные торжества в день рождения Чоконаи совпали со стужей и снегом, Белла на этот раз настроена довольно мрачно, хотя хор поет восхитительно, а Саваи читает трогательную поэму, написанную к юбилею. «…Я уже начинаю думать, Ленке скорее дождется счастья со своим новым мужем, в новом доме, чем мы с тобой. Мир не близится к нам столь же быстро, как стремятся к нему наши мечты. После обеда у меня была Ленке. Нынче опять по всякому случаю ставится у нас самовар. Я как раз потчевала ее чаем, когда пришла с визитом старая милая чета Куршински. Когда они ушли, мы обсуждали дела Ленке. Бела живет в доме у Лудани, снимает у них комнату; в марте кончается предписанный срок раздельной жизни. Затем шесть недель бракоразводного процесса — и состоится любопытная свадьба. Я искренне симпатизирую Лекши и очень рада, что ты тоже».
Маленький Бела Майтени не знает, что за события назревают рядом. «Я не заметил, как развалился брак моих родителей, — писал он за два года до своей смерти в воспоминаниях, составленных по моей просьбе. — На одной старой фотографии с Адриатики уже видно было, что дела обстояли неладно, еще когда я был совсем маленьким. Веселая компания купается в море, отец — рядом с Мелиндой, матушка — поодаль, держит меня на коленях. Но я никогда не слышал ссор, конфликты до меня не доходили.
Вход в нашу квартиру вел из подворотни, к двери нужно было подниматься по длинной лестнице. Сзади, во дворе, стояла беседка, увитая диким виноградом, в беседке всегда был таинственный полумрак. Здесь я часами сидел один. Часто бывал я и в кухне. Кухня находилась в подвале, прислуга развлекалась тем, что пугала меня: откуда-то раздавался загадочный стук, визг. Мне было очень страшно. Я был одинок, но все же с любовью храню те воспоминания. По вечерам я ставил перед креслом-качалкой два стула, надевал на них бечевку — это были мои кони. Я погонял их длинным прутом, качалка раскачивалась туда-сюда, и я путешествовал по чудесным странам. Не возьмусь сейчас описать их — но я объездил весь мир, от экватора до Антарктиды. Прошло какое-то время, и нашей квартиры с окнами на улицу вдруг не стало. Мы с матушкой были в том же доме, но в другой квартире, окнами во двор. Отца не было нигде. Я вижу эту картину так ясно, словно дело было вчера. Дверь в квартиру открыта, у стены — кушетка. На ней сидят рядом друг с другом Элек Сабо и матушка. Я играю во дворе и смотрю на них. Матушка очень красива.
А отец? Исправлю: ОТЕЦ? Он живет в моей памяти как воплощение любви, доброты, мягкого юмора. Позже, тяжело больной, исполненный любви и смирения, он каждый вечер стоит у моей постели, слушая мою молитву, в которой я пробовал рассказать господу о том, что он знал лучше меня: что я существую. Знаю, надо бы мне писать и о Мелинде, но передо мной все стоит отец, я вижу, как он шагает взад и вперед по квартире, превратившейся из-за раскрытых дверей в одну огромную комнату. Я вижу, как он курит, сидя в большом кресле, играет в карты, хохочет. Отец ужасно любил дом на горе, среди виноградников; сад наш полон был цветов. Верным его другом был Геза Лудани, президент комитатского сиротского совета, они любили напевать, сидя за рюмочкой. Но перейдем к Мелинде. Я не знаю предыстории этого дела и никогда ею не интересовался. Не знаю, какими чарами эта уже увядающая женщина привязала к себе отца, оторвав его от нашей красивой, молодой матушки. Худая, плоская, постоянно страдающая мигренью и анемией, эта женщина к тому же была гораздо старше его. Неправда, что у нее было что-то с дядей Гезой Лудани. Тетя Гизи, хочешь верь, хочешь нет, была хорошей матерью. Каждый вечер, если не составлялась партия в карты, она брала мои штаны, носки и штопала, бедная, штопала с безнадежным видом, все с новой и новой энергией. Она любила дарить. Между нею и отцом всегда сохранялся предупредительный, тактичный тон. Она мужественно переносила длительные болезни, и никто не догадывался, что без нее мы с отцом умерли бы с голоду. Она была экономна и каждый вечер тщательно записывала расходы и редкие доходы; у нее было двадцать хольдов земли в Элепе; сдавая их в аренду, мы получали в год шестьдесят центнеров пшеницы.