сочтены… Вот, друг мой Микоян, это я хотел тебе рассказать. Я не сразу про тебя подумал, мне был кто-нибудь нужен, чтобы полегчало, но хорошо, что однажды ты сделаешь из этого рассказ, я тебя знаю. И давай уже прощаться. Свонси совсем сонная, да и у меня язык слегка заплетается. Обещаю, мы скоро увидимся, не пройдет и каких-нибудь одиннадцати лет.
Он поднялся. Мы обнялись, как старые школьные товарищи. Да, и я поцеловал Свонси. Она слегка удивилась, у них отцы-то не целуют дочерей, а уж незнакомых женщин подавно, но все-таки улыбнулась. Вау, сказала она, ужин был прекрасный.
Я проводил их и вернулся за стол, выпить еще один бокал вина. Быстрее усну, не буду слишком долго думать о Дубравке или отчаиваться из-за того, что раны на полиэтилене не затягиваются. Ну да, подумал я, из этого действительно может получиться рассказ. Все абсурдно, и все, что для нас непостижимо, находится между незаинтересованным Богом, давшим нам свободу воли поступать, как нам угодно, и Божьим творением, не знающим, что делать с этой волей, но что захватывает и предопределяет практически всю жизнь, что бы ты ни пытался делать.
Я посмотрел в окно. В мутном вечернем свете набережной шли Велибор и Свонси. Свонси заметила, что я на них смотрю и улыбнулась мне.
Велибор — нет. Погруженный в себя, он удалялся походкой человека, только что сделавшего какое-то важное дело.
Перевод
Елены Сагалович
Везде какая-то жизнь
— Я бы тебя попросила не донимать меня дурацкими вопросами, — сказала Анна. — Откуда я знаю, придет Горан или нет.
Горан — ее бывший муж.
— Меня это не волнует, — добавила она, нисколько не рассердившись. — А если и придет, ну и что.
Я молчу. Небрежность в ее голосе свидетельствует о том, что она говорит чистую правду. Ее ничего не мучает. Меня — да. Я стою в дверях и жду ее, я всегда ее жду, когда мы куда-нибудь идем. Анна еще мечется по комнатам, смотрится в зеркало, выключает свет, ее обязательно одолевает какая-то суета, когда надо переступить через порог. Наконец она запирает дверь. Сделав несколько шагов, возвращается и проверяет, заперла ли.
На улице потихоньку стареет вечер. Наш дом стоит на холме. Внизу, под нами, насколько хватает взгляда, простирается город, летаргическое чудище, от которого, всю свою жизнь, я болен, потому что пребывание в нем проходит по большей части в стихии подлости и лицемерия. Я чувствую боязнь, если это боязнь — беспокойство, какое-то зудящее состояние, названия которому у меня нет, точнее, я делаю вид, что его нет.
Садимся в наш старенький автомобиль. Я не вожу машину, меня это никогда не интересовало, Анне все равно. Важно, что едет, говорит она иногда. Мы вместе уже, хм, двести лет…
Мы едем на ужин к друзьям. И это не просто ужин, а прощальный ужин. Михайло и Елена, наши друзья, из тех редких, кто у нас остался, получили переселенческую визу, уезжают в Новую Зеландию. Они завершили все дела, которые надо было завершить, вырастили и переженили детей, похоронили родителей, в профессиях достигли того, чего в их профессиях можно было достичь, и теперь потихоньку пакуются, уезжают на другой конец света, три улицы отсюда, немного направо, в двух шагах от Южного полюса, они нашли там новую работу. Можно сказать, невероятная история, в зрелые годы, вот так, ни с того, ни с сего, изменить жизнь, но таких историй в Новом Белграде сколько угодно. Достаточно позвонить в дверь ближайшего соседа.
В Новой Зеландии давно живет сестра Елены, а ее муж Джейми, наполовину маори, рассказывает своему шурину, Михайло, что новозеландские форели — самые умные форели во всей Вселенной, потому что форель — это не рыба, а инопланетяне с жабрами и плавниками, и, разумеется, этого более чем достаточно, чтобы такой человек, как мой друг, посвятил им остаток жизни.
Похоже, что я иногда ревную. Иногда, в терпимых дозах. Я с трудом в этом признаюсь, но, получается, что все-таки ревную. Иначе, зачем бы я задавал Анне бессмысленные, как она говорит, «дурацкие» вопросы. Вместо того, чтобы расслабиться, я только и думаю о том, появится ли на этом ужине Горан. Честно говоря, я не хотел бы его там встретить. Не знаю почему, но не хотел бы, вот так.
Останавливаемся перед ближайшим супермаркетом. Здесь мы обычно покупаем вино, хотя выбор — так себе, но нам по пути, а в цветочном магазине, в пяти шагах, выбираем цветы для Елены, Она любит ирисы, их в магазине нет, и мы покупаем что-то похожее. Не представляю даже, растут ли ирисы в Новой Зеландии, должны бы. Молоденькая продавщица встает на стул, чтобы дотянуться до пальмовой веточки, для украшения, и я, глядя на нее, какая она кругленькая и плотненькая, думаю о том, о чем в таком случае подумал бы любой мужчина. И что я живой человек, тварь Божия, рожденная дрожать. Этот габитус, как назвал бы то, что мы теперь называем видом, первый здешний переводчик Дарвина, не дышит жабрами, у него нет плавников, и он не может контролировать свои мысли, хотя, какая наглость, считается самым умным на всем белом свете, а теснится в городах-муравейниках, вместо того, чтобы плавать в свободных водах или парить в голубизне неба, как птица.
Однажды, всего однажды, совершенно случайно, я видел Горана, впечатление так себе. Пока Анна за рулем, я пытаюсь понять, откуда у меня это предчувствие неловкости от возможной новой встречи с ним. Знаю, то есть думаю, что знаю: не очень-то приятно встретиться с человеком, с которым спала ваша нынешняя, пусть и гражданская жена, кем мне Анна и приходится, хотя это случилось примерно двести лет назад, как в нашем случае. Как ни верти, а сама мысль о том, что когда-то, давно, она отдавалась и с ним, теряя себя, как будто погружаясь в черные глубины, тонула в страсти, вызывает у меня беспокойство. Ладно, я ревную. И вообще, что такое «давно» в любовных делах, где время отсчитывается каким-то особым образом, если отсчитывается. То, что случилось однажды, что длилось одно мгновение, стало вечностью.
Я многое о нем знаю. Анна мне рассказывала. У нее была такая возможность, в те времена, когда мы еще об этом разговаривали, понятно, что за времена. Я никогда ничего не спрашивал, я не любопытен, впрочем, это лучше спросить, чем страдать от тех периодических беспричинных приступов ревности — что, в некотором роде, согласитесь, необычно, поскольку любопытство и ревность — родные сестры, идут рука об руку. В моем случае эти две сестры, когда речь идет о единственном сыне моей матери, живут на разных концах города и редко наносят друг другу визиты. К тому же, Горан, как это называется, медбрат, неудобно сказать о мужчине, что он медсестра, особенно в наше время, когда мы все такие внимательные, такие обходительные, так кровожадно любезные. И уж совсем некорректно, и это не обсуждается, называть человека, который по образованию и по профессии является медсестрой, прямо вот так, медсестрой. Логично называть его медбратом, хотя, это, может быть, тоже неестественно и вызывает неуместные ассоциации, но я бы попросил, природа и логика не родные сестры, и совершенно неважно, кто из них где живет.
Горан всегда был окружен стайкой поклонниц — и в медучилище, и позже, на работе, и везде, и всем, где бы он ни находился, строил глазки; неотразимо, слащаво предупредительный, делал все, что хотел. Он никогда, в отличие от меня, не ограничивал себя в мыслях, следовал своим инстинктам, как в рекламе «Адидаса». Потом, когда он начал работать в больнице, его склонность к промискуитету приобрела хроническую патологическую форму. В отделении интенсивной терапии он ухаживал за самыми тяжелыми больными, на грани жизни и смерти, а близость смерти стимулирует эротические фантазии; его привлекали молодые вдовы, просветленные предсмертными хрипами ближнего. Он смотрел на людей в агонии, дышавших, как будто жабрами, с улетучивающимся воспоминанием о том, что когда-то, в момент зарождения мира, двести миллионов лет назад, а потом и в матке они были рыбами, день или два, час или три, прежде чем испустить дух, разумом уже там, на той стороне, смотрящие в вечность. И он грешил со всеми подряд; какая масса маленьких отвратительных глупостей и гадостей, но кого это еще волнует. А вот меня волнует, ведь он так познакомился и с Анной, ее старая тетка скончалась в этом отделении.
— Ты можешь чуть быстрее? — спрашиваю я, хотя практически никогда не задаю ей таких лишних вопросов, слежу за тем, чтобы не мешать ей замечаниями, только если случайно вырвется, когда слово быстрее мысли; а вообще-то больше всего я люблю молча смотреть, как она ведет машину. Но сейчас я все-таки встреваю, по серьезной причине.
— Мы всегда приходим последними, — добавляю. — На этот раз, и правда, не стоит опаздывать.
— Знаю, — отвечает она. — Пробки, я делаю, что могу.
На мосту ей удается занять более быстрый ряд, она обходит несколько автомобилей, и скоро мы оказываемся с той стороны реки, в дунайской низине, откуда с балкона Елены и Михайло в ясные дни в самом конце улицы едва виден отблеск большой реки, а еще дальше, в дрожащем мареве, возвышенная часть речного острова. Это и мои края, я здесь вырос, ходил с Еленой в одну школу. Когда она вышла замуж, Михайло переехал к ней, он из Нового Белграда, а когда я познакомился с Анной, то отправился в противоположном направлении, в наш теперешний дом, в новом микрорайоне, на косогоре.
С Анной я легче переношу жизнь, абсолютно уверен. Я мог бы привести не менее трех причин, почему это так и откуда у меня эта уверенность, но зачем. Поиск причины еще ничего не объясняет, просто ты или вместе с кем-то, или не вместе. Правда, иногда что-то вызывает у меня озноб, беспокоит меня, как сейчас мысль о Горане, но, похоже, это не связано ни с чем, кроме как со мной, это следствие моего характера, постоянно подкарауливающего возможность погрузиться в подозрения или боль, а если такая причина не приходит извне, я легко превращаю в нее любую мелочь.
Вот, например, возьмем мое ожидание Анны. Куда бы мы ни собирались, я очень терпеливо ее жду, и что мне еще делать, кроме как из-за этого немного нервничать. Разве важно, что я точно чувствую, когда надо начинать, а я могу начать за минуту до того, как Анна (предположительно) будет готова, ведь она всегда найдет причину опоздать, выйти после меня. Я быстро принимаю душ, быстро одеваюсь, не смотрясь в зеркало, можно подумать, там есть, на что смотреть, постоянно в этой партии с временем я даю ей не меньше трех пешек и двух ладей форы, и только тогда, когда мне покажется, что вот, Анна заканчивает свои сборы, выдвигаюсь и я. И, вот, я уже почти готов, и именно в этот момент она находит что-то, из-за чего должна задержаться и из-за чего я должен ее ждать. Я не назвал бы это навязчивым состоянием, скорее, с годами приобретенная привычка всегда настаивать на своем. Когда она говорит