) рассказать все о Тамаре, как я ее называю — я понял, что искренне можно говорить только о том, что у вас болит. Эта боль неопределима и непреходяща, боль — мое единственное постоянное, неутихающее средоточие. Я не перестаю думать о ней, потому что вновь и вновь переживаю ее. Разумеется, это не только физическая боль, та, которую можно подавить седативами или морфием, нет, это боль, к которой я готов каждое утро, боль, которую мне причиняет весь мир, включая Тамару. И эта боль заставляет меня бодрствовать, боль обостряет мои чувства, заставляет присутствовать в этом мире. Так она протекает и никогда не перестает. И даже теперь, когда я оказался в непосредственной близости от этой женщины, боль, возникшая после ее первого ухода, не исчезла окончательно. Может, со временем она несколько смягчилась, немного притупилась, и теперь уже не такая резкая, как прежде, расслабилась, потеряла прежние очертания и сменилась каким-то неопределенным, длительным состоянием сгустившейся пустоты, но она все еще здесь, где-то во мне, достаточно только подумать о ней, и она появляется вновь. Увидев Тамару в холле гостиницы, заметив, как на нее устремляются взгляды оказавшихся там людей, я захотел поговорить обо всем, свободно, в деталях, выговорить все, что ношу в себе, высказать даже то, что никогда бы не пришло мне на ум в ее присутствии, а оказалось, что все это, вместе взятое, выяснилось не бог весь чем, а только разговорами о том, как те, кого я больше всех любил, больше всех причинили мне боль.
Как это взаимосвязано? Не потому ведь я их люблю, что они причиняют мне боли больше всех. Нет, конечно же, нет. Но только я знаю, что все меняется, и только это чувство неизменно, постоянно, словно весь мир зиждется только на нем. Да, мне понадобилось лет двести, чтобы это понять, я вырос с этой болью, без нее, похоже, я не смог бы стать тем, кем стал сейчас, одиноким обожателем кошек и вечно нереализованным в своей любви к Тамаре человеком, который может сказать, что любит мир, несмотря на боль.
Вот этого я добился.
Любить весь мир, пусть даже он и не знает о моем существовании.
Любить его, вопреки тому, что в нас болит, не только в том смысле, что он постоянно и неустанно приносит нам боль, но и потому, что в нем мы обретаем себя. Любить его так, как я люблю своего кота, просто так, не преследуя интереса, настоящей любви повод не нужен. Впрочем, кто сможет объяснить, какой повод годится для любви?
Кто?
Утром я сказал Тамаре, что хочу как можно скорее вернуться домой. Она поняла. Но попросила остаться хотя бы дня на два, чтобы она осмотрелась и пришла в себя, собралась с силами. Я согласно кивнул. В первый день мы обедали в каком-то отличном ресторане, пили отличное вино, и там она повторила, что любит меня, во что я, конечно же, не поверил и никогда не поверю, а потом мы отправились в ближайший зоопарк, где она, остановившись перед клеткой с райскими птицами, уже второй раз за день сказала, что часто, почти каждое утро, прежде чем выйти из дома, или вечером, перед тем как уснуть, думает обо мне, на что я, когда мы направились к загону с меланхоличными ламами, надменными верблюдами и прочими равнодушными парнокопытными, вновь сообщил ей, что не верю этому, но это ничуть не мешает мне связывать с ней свою любовь к кому угодно. Вечером она приготовила ужин, мы опять пили какое-то отличное вино, и любовью мы, разумеется, не занимались, все-таки мы люди в том возрасте, когда этим не занимаются каждый день. Хотя мне хотелось, и я сказал ей об этом. Она улыбнулась и ответила, что у нее не хватило духу сказать то же самое. Мы решили отложить это дело до более подходящего случая, если таковой подвернется, ну а если ничего не случится, то я, по крайней мере, буду думать, что она тоже хочет, и все время буду желать ее. Второй день прошел в приготовлениях к полету: мы пообедали, я упаковал вещи, и мы отправились в супермаркет, где я купил коту пачку деликатесов с запахом омаров, я тоже попробую чуть-чуть, если он не заметит. Тамара проводила меня в аэропорт и на прощание действительно поцеловала меня, у этого поцелуя был знакомый вкус, тот самый, что и миллион лет тому назад. Я махнул ей рукой, она ответила, и я направился к своему терминалу. В самолете рядом со мной никого не было, и я воспользовался этим, чтобы напиться в доску, последовательно и основательно, полностью осознавая материальную и моральную ответственность.
По возвращении домой мне захотелось обо всем этом рассказать кому-то, скажем, вам. Кот, когда я забирал его от Горана, проигнорировал меня, потом немного пошипел, но когда я принес его домой и положил в его (и мою) миску немецкую кошачью пищу с запахом омаров, он принялся мурлыкать и ласкаться ко мне. Вскоре все вернулось на круги своя, я включил телевизор, там опять о чем-то спорили вокруг политики и подлости, которая превратилась в доблесть. Я крутил каналы, ничего интересного не было. Потом включил музыку, это уже было получше. Густав Малер. Скрипки в широком диапазоне, то взмывая к недосягаемым высотам, то утопая в бездне, подчеркнутые тимпанами и гулом басов, рассекали воздух, словно птицы над северным океаном. Потом к ним присоединился рояль, звучащий как трансатлантический лайнер в ночи, глухо и далеко, почти печально. Я взял любимую книгу и начал читать наугад, с того места, где она раскрылась, редко попадаются такие книги, в которых ты на любой странице найдешь то, что хочется. Зазвонил телефон, я знал, кто это.
— Привет, — сказала она, — я думаю о тебе. Вряд ли ты понимаешь, как здорово, что ты приехал и что мы повидались. Надеюсь, добрался хорошо.
— Точно так. Чем занимаешься?
— Разбираю мамины бумаги и фотографии. Целая жизнь! Не знаю, что с ними делать. Трудно обо всем вспоминать. Наверное, соберу все в большую коробку и куда-нибудь запрячу. Но как только это сделаю, никогда больше к ним не прикоснусь. Мама была странной женщиной, я никогда ее не понимала. Все время говорила, что любит меня больше всех на свете, но так легко оставила. И мне больно от этого, всю мою жизнь. А что ты делаешь?
— Почти ничего. Отдыхаю, почитываю.
— Что читаешь?
— Да какая разница.
— Но мне интересно.
— Ну, кое-что, тебе бы понравилось.
— Прочитай.
— Что именно?
— Все равно. Что подвернется.
— Вот, нашел: «Надо было влюбиться в тебя, чтобы понять, насколько я посредственный, даже очень плохой человек, достойный только фактом своей любви вдохновить там, наверху, на вечную жертвенность самого Бога».
— Повтори, пожалуйста, я постараюсь понять.
Я повторил.
— Ух, как здорово сказано! И точно. Кто это?
— Не скажу. Точнее, скажу, когда в следующий раз увидимся.
— Ну и юморок у тебя! Говори.
— Нет. Если скажу, перестанешь ломать над этим голову.
— Ага, поняла. Может, ты и прав. Созвонимся, я дам тебе знать, когда закончу с завещанием Томаса. Это так меня утомляет, злит, но некому больше им заняться. Думаю, как закончу, смогу приехать надолго. Смотри, никуда не уезжай.
— Ладно. А если и захочу, то не знаю, в какую сторону податься и что там делать, вечно я везде с самим собой встречаюсь. Или же потеряюсь, — опять начал я умничать. — Кроме того, кот, в отличие от меня, не переносит одиночества.
— Опять твои шуточки! Важно, чтобы ты меня встретил. Обещай.
— Да я когда-нибудь лгал тебе?
— Насколько я знаю, нет. Ну, пока.
— Пока.
Я повесил трубку. Ни разу в жизни я не солгал той, которую называю вымышленным, ненастоящим именем.
А вот про нее так не скажешь. Это ее «пока» может длиться два дня. Или два года. Да сколько угодно, у меня полно времени. Сижу. Жду. Думаю. И мысль ширится, не обрываясь.
Главное, это все, что я могу сегодня рассказать вам о Тамаре.
На этот раз о боли(по Достоевскому)
М-да, я должен вам кое-что рассказать. Знаю, знаю, есть вещи, которые не поддаются пересказу, но это, смогу или не смогу, — должен. Если остается в душе нечто невысказанное, то оно должно прорваться, хотя бы в виде рассказа.
Все очень просто: ее муж — мой друг. В жизни одномоментно происходит полмиллиона подобных историй, но все помалкивают, делают вид, что ничего не замечают или что с ними ничего подобного никогда не случалось.
Действуют втихомолку.
Что из этого следует? Если вы считаете, что с вами происходит нечто совершенно невероятное, то знайте, именно в это самое мгновение как минимум полмиллиона людей в мире, то есть приблизительно как весь Новый Белград, чувствуют себя точно так же, потому как с ними происходит точь-в-точь то же самое, что и с вами.
Итак, с ее мужем я знаком уже много лет. Давно, очень давно мы учились в одной гимназии. Он был всегда первым, выбивал десять очков из десяти, лучше всех писал сочинения, блистал в математике и логике. Особенно в логике, вот и стал таким рассудительным человеком. И знал то, что я всегда хотел знать, но, вот, не успел выучить, и теперь живу с таким чувством, будто пропустил в жизни что-то очень важное. Да-да, он знал аккорды всех песен Дилана, даже тех, которые сам Боб забыл. Все это происходило в прошлом веке, в те времена, которые останутся в памяти только потому, что, несмотря на все войны, чудесные изобретения и повседневную мерзость, прокладок с крылышками тогда еще не было.
Я был таким же, как все, и отличался только одним — играя в футбол и волейбол, я одинаково хорошо работал и левой, и правой, в зависимости от необходимости, что является прекрасной отправной точкой для развития шизофрении. Писал стихи, подражая Дилану, впрочем, этим занимались и другие.
Итак, что же я хотел? Ах, да! Чуть не забыл. Мои школьные успехи не были блестящими, я так до конца и не понял, зачем мне надо было учиться складывать и умножать десятичные дроби, зазубривать сведения о кольчатых червях и о критике чистого разума и самое главное — зачем надо было в письменных работах пересказывать чужие мысли? И еще, я все время сбегал с уроков логики — на кой она мне сдалась?