Михаил ВострышевСТАРОМОСКОВСКИЕ ЖИТЕЛИПовесть и рассказы
ЮРОДИВЫЙ ДОКТОРПовесть
Когда бы люди захотели вместо того, чтобы спасать мир, спасать себя; вместо того, чтобы освобождать человечество, себя освобождать, — как много бы они сделали для спасения мира и для освобождения человека!
А. И. Герцен
ПРОЛОГ
Двадцатитысячная толпа москвичей провожала девятнадцатого августа 1853 года к месту последнего успокоения на кладбище Введенских гор главного доктора московских тюремных больниц действительного статского советника Федора Петровича Гааза. Полицмейстер Цинский, которого генерал-губернатор граф Закревский отрядил для организации порядка на похоронах, увидев всю Москву в скорби возле гроба святого доктора, вместе с отрядом своих казаков спешился и до самого кладбища шел пешком в толпе простолюдинов.
Над могилой друга бедных москвичи стояли тихо, речей не произносили. Все вдруг поняли, что никакие слова не в силах передать печаль о кончине человека, которого любили без зависти и страсти, к которому привыкли, как к чему-то столь же необходимому, как хлеб и вода. Лишь позже, за домашними запорами, шепотом повторяли его предсмертные слова: «Я не знал, что человек может вынести столько страданий» — и судачили: о себе это он сказал, о несчастных арестантах, которым помогал всю жизнь, или о всех нас?.. Выходило, что, как ни поверни, — все правда.
Невозможно обстоятельно перечислить разнообразные полезные начинания юродивого доктора в мрачные времена первой половины девятнадцатого века, когда многие русские люди, презирая всякую деятельность при существующем строе, привыкали к лени, равнодушию и даже пренебрежению к отечеству. Гааз добился для арестантов права подавать в Москве прошения на пересмотр дел, желающие могли трудиться в мастерских при Загородном пересыльном за́мке и обучаться в школе. Была улучшена тюремная пища, детей и жен, следующих за своими осужденными кормильцами в Сибирь, стали снабжать деньгами и теплой одеждой, охотники до просвещения могли бесплатно получать книги. Гааз строил больницы, выпрашивал пожертвования, бегал по канцеляриям за справками для оправдания невинно осужденных. Арестанты сложили поговорку: «У Гааза нет отказа» — и со слезами благодарности покидали старушку Москву.
Конечно, не многого смог бы добиться смешной чудак, не имей он поддержки в лице московских обывателей. О них Федор Петрович с благодарностью писал: «В российском народе есть перед всеми другими качествами блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всем, в чем он нуждается…»
Московские губернаторы недолюбливали неутомимую деятельность Гааза, но и сами не брезговали его помощью, когда Москву посещала холера или какое иное народное бедствие. Одно появление на улицах города доброго доктора могло успокоить безумную толпу и напомнить каждому, что у него есть разум и обязанности перед ближними.
Невдалеке от Курского вокзала, в тихом Мечниковом, в прошлом Мало-Казенном, переулке, в середине двора бывшей Полицейской больницы для бесприютных, прозванной в народе Гаазовской, на пожертвования москвичей сооружен памятник. На постамент из черного полированного гранита водружен бронзовый бюст улыбающегося старика с крупными чертами доброго лица. Чуть ниже надпись: «Федор Петрович Гааз. 1780–1853». Еще ниже, в лавровом венке, девиз доктора: «Спешите делать добро».
«Этот памятник поставлен, — писал выдающийся русский юрист и общественный деятель А. Ф. Кони, — не только врачу дум и телес, но и, главным образом, служителю долга в самом высоком смысле этого слова, не по обязанности, а по внутреннему велению своей совести, служителю бестрепетному и верующему в правоту своего дела».
Гааза, вместе с Суворовым и Кутузовым, Достоевский назвал лучшими русскими людьми. В «Былом и думах» Герцен с надеждой писал, что память об этом преоригинальном чудаке не заглохнет в лебеде официальных некрологов.
«Такие люди, как Гааз, — по словам Жуковского, — будут во всех странах и племенах звездами путеводными; при блеске их, чтоб труженик земной не испытал, душой он не падает, и вера в лучшее в нем не погибнет».
Еще при жизни утрированного филантропа в среде простолюдинов во множестве расходились анекдоты и легенды о нашем докторе, а после его смерти еще долго каторжане в молитвах поминали его имя. Хоронить же Гааза пришлось на полицейский счет, потому как единственной пригодной для продажи вещью в опустевшей квартире доктора оказалась недорогая подзорная труба. Федор Петрович был романтиком, любил иногда по ночам смотреть на звезды, уверяя себя, что в тех далеких мирах люди живут по справедливости: вразумляя беспорядочных, утешая малодушных, поддерживая слабых.
В любом дне его благородной жизни светилось торжество неугасимой любви и жертвенного сострадания к униженным, оскорбленным, презренным. Каждый его день во многом походил на предыдущий, и начинался он…
Глава 1МОСКОВСКОЕ УТРО
Наступил «вербохлест — бей до слез» високосного 1852 года. Накануне, двадцать второго марта, в субботу, возы с вербою то и дело подъезжали к временным лавкам, что выросли по обеим сторонам монумента Минину и Пожарскому. Товар раскупался в момент, без торгашества и обмана. Было, правда, немало любителей, предпочитавших живой природе прутики, увешанные фруктами из хлебного мякиша, бумажными цветами и восковыми херувимами, искусно вылепленными рукодельницами-затворницами Воскресенского монастыря.
Вербная суббота была первым гуляньем москвичей после полуторамесячного затворничества. Кого только нет в этот день на Красной площади! Веселые фабричные в картузах и длинных сюртуках, гордые чиновники в наглаженных мундирах, спесивые щеголи верхом на тысячерублевых жеребцах. То встретишь барина, закутанного в шубу, за которым слуга несет стул, дабы хозяин мог время от времени отдыхать; то винного откупщика в плисовых шароварах и яркой косоворотке в обнимку со своим слугой-карлой; то молодого человека с лорнетом, в узких панталонах и с огромным платком вокруг шеи, который он называет «жабо».
На Красную площадь стремились дети, старики, нищие. Лавочники, радуясь зело, встречали каждого, словно дщери Иерусалимовы, лозой, предвестившей начало страстей господних за пять дней до его крестной смерти. У Кремлевской стены примостились грек, продающий рахат-лукум, француз, выпекающий вафли, нижегородец с расписными ложками.
Разносчики во множестве снуют между гуляющей публикой, предлагая на все лады колбаски для пасхи, тещин язык, развертывающийся на десять вершков, американского жителя, закупоренного в хрустальной банке с водой. Торговки с грубыми руками безмятежно восседают на завернутых в рваные одеяла больших горшках, прозванных в народе корчагами. Возле них — корзины с черным хлебом, деревянными чашками и ложками. Всяк может получить за две копейки миску горячих щей и кусок хлеба.
А вот с баклажкой через плечо пробирается сквозь праздношатающуюся толпу сбитеньщик, задорно выхваливая свой товар:
Ай да сбитень-сбитенек!
Подходи-ка, паренек!
Сбитень тетушка варила,
Сама кушала, хвалила
И всем ребятам говорила:
«Вы, ребята, пейте!
Сбитня не жалейте!
Сбитень варен на меду.
Не на рощеном солоду!
Вкусен, ароматен,
Для всякого приятен!»
Люди повсюду улыбались весне, сутолоке, скорому концу заточения среди домашних стен. Осталась всего лишь одна — страстная, или, как говорят московские купчихи, страшная, — неделя великого поста, и сорокадневный траур по спасителю останется позади, настанет святая светлая неделя, закружится люд в отчаянном веселье: в свадьбах, гуляньях, во встречах с дальней и близкой родней. А высший свет займется визитами, благотворительными лотереями и переездом на дачи.
Начнется весна! Растает снег!
Впрочем, он таял этой зимой уже много раз. Даже вместо обычных рождественских морозов полили дожди. Сани, груженные телячьими тушами, бочками грибов и квашеной капусты, мучными кулями, салом, мануфактурой, надрывно скребли полозьями по каменной московской мостовой, аж душу вон вынимали.
Лишь к масленице снегу навыпадало вдоволь, и веселье удалось на славу. Но настал чистый понедельник, и вновь на улицах слякоть. Дамы совсем потеряли головы: в чем выходить из дому? Храбрые франтихи прогуливались по Тверскому бульвару в легких пальто и атласных шляпках, чем сразу же покорили сердца поклонников и заслужили гневное осуждение обладательниц тяжелых шуб и бархатных капотов.
А подлый народ как напялил в октябре ваточные чуйки да нанковые зипуны, так и не снимет их теперь до самого светлого праздника.
В дни вербной, предпоследней недели поста морозило лишь ранним утром, снег почти везде сошел и дневное солнышко крепко припекало через оконные стекла домов и карет, как бы утверждая удивительную жизненную мощь этой святой лозы. Но весеннее солнце несло и грех — застоявшаяся кровь вскипала, разбуженное сердце искало друга, душа жаждала свободы. По весне и начинается: то питейный дом красным петухом взовьется к небу, то арестанты в остроге самовольно выстроятся для претензии начальству, то удавится на чужом чердаке уставший от жизни горемыка. Но в историю войдут другие события, и, наверное, в будущем, 1853 году в мартовские весенние деньки будут отмечать годовщину восстановления генерал-лейтенантом Барятинским порядка в ауле Датыху посредством предания его пламени, упразднение во Франции Луи Бонапартом введенного Луи Бонапартом осадного положения да припомнят рыбу в две тысячи четыреста рублей, поданную ровно год назад к столу на пятьсот кувертов в Английском клубе.
Вконец изгнать сонную хмарь из бестолковых москвичей в вербную субботу не дал поваливший после полудня густой, тяжелый снег. Жители Первопрестольной вновь позапирались в своих домах, решив ужо до святой не показывать носу со двора. Разве обедню послушать, исповедаться и причаститься, благо что церковь рядом.