Старомосковские жители — страница 27 из 47

Оболенский поманил своего старого дворецкого на середину гостиной, и все изучающе оглядели его. Харитон застыл, словно у парадной двери в дни приемов, — невозмутимый, важный, с потухшими глазами.

— Слыхал ли ты о Гаазе, который сегодня был здесь? — задорно подмигнув своему слуге, спросил Оболенский с уверенностью, что именно эту сценку хотел разыграть Шилковский.

— Слыхали-с, — лакей согнулся в полупоклоне, — ваша покойная матушка много рассказывала.

— Не то, не то! — скривившись, как от боли, замахал руками Оболенский. — Среди вас что-нибудь говорят о нем?

— Как же-с. — Харитон опять склонился в полупоклоне.

— Ну, что, что?! Да не молчи же, как чучело, отвечай! — раздосадовался хозяин.

— Говорят, что страсть какой богатый. Ему все разбойники долю дают, а он за это ихнего брата из тюрьмы вызволяет…

— Вот, слышали, слышали! — прервал слугу восторженный Оболенский и признательно посмотрел на Шилковского: мол, как здорово ты догадался, кого спросить. — Даже народ почитает его в одной шайке с преступниками. Гааз бесполезен, если не вреден. В мире должно существовать одно человеколюбие — беспристрастное, а никак не утрированное. Я уверен, что лет через сто от благотворительности не останется и следа. Чтобы сделать пороки отвратительными, надо презирать порочных. А мы?.. В Петербурге, там, слава богу, все-таки неглупые люди и за разбой не награждают калачами. Но Москва! Здесь чуть ли не устраивают соревнование — кто больше подаст злодею, нарушившему закон…

— Ну, куда уж нам до Петербурга, — не выдержал охаивания Москвы Обрезков. — Там венки из золота французским певичкам подносят, когда пол-России голодает.

— Помолчи уж, славянофил, — обругал Оболенский Обрезкова. — Нашли кормилицу. Как ты не поймешь, что эти бесчисленные богадельни и дома призрения превратили Москву в прибежище нищих, стариков и сирот. Да я всю жизнь прожил в этом грязном, заразном городе и скажу откровенно: не знаю, что в нем хорошего, чем тут гордиться? Разве тем, что толсто звонят? Зато тонко едят. Госпожа Сталь показала себя умнейшей женщиной, назвав Москву татарским Римом. Чем нам умиляться? Лужами, в которых полощутся утки? Или лавками, пропахшими гнилью? Может, купчишкой, что со своей расфуфыриной дурой и жирными дочерьми разъезжает, словно полководец, на орловских рысаках? Может, любить Москву за грязь, пьяный ор в трактирах и огороды посередь города? Понадевали, идиоты, мурмолки и думают, что им позволено хаять Европу и равнять дворянина с мужиком.

— Что за мурмолка? — удивился Обрезков.

— Шапка, которую почитатели старины носят. Есть у нас такие, — отмахнулся Оболенский. — Журналы надо читать, господин отставной ротмистр. Они же, как и ты, корытце слез готовы пролить по матушке Москве — заступнице сирых и убогих разбойничков.

— Я в мурмолке не хожу, — не согласился Обрезков.

— Да хватить вам спорить! — не выдержал Шилковский.

— И правда, — опомнился хозяин дома, — мы сейчас с вами попостничаем, а перед этим, Наташенька, спой что-нибудь гостям. — Оболенский, не терпевший возражений со стороны дочери, сел к роялю. — Только не Глинку, ради бога, я его перестал уважать. Когда я слышу его новомодную «Камаринскую», мне кажется, что это не искусство, а пьяный мужик колотится в запертую дверь.

Глава 5ТРАКТИР

1

Странный этот город Москва! Маркиз де Кюстин в своей парижской книжечке, которой въезд в Россию запретил помянутый в ней недобрым словом Николай I, только о Москве и нашел хорошие слова:

«Здесь дышится воздухом свободы, неведомым в прочих частях империи; это объясняет мне тайное чувство, внушаемое государям этим городом, который их интересует, но которого они боятся и избегают».

По словам же поэта Батюшкова, давно уже сошедшего с ума и доживающего свой век в вологодском поместье, все, что в Москве ни делается, — от скуки. От скуки кружит всем головы музыка, от скуки танцуют, от скуки в молодости влюбляются, а в старости ездят по монастырям.

От скуки дворяне на балах в Немецком клубе затевают непотребные буйства, дети купцов изучают в университете науки и режут собак, а простолюдины в дни народных праздников калечат друг друга в драках… Да, коли так, то воистину рождение в России иначе не назовешь, как трагической судьбой. И где же выход?.. Может, его смог указать винный откупщик и дворянин Бенардаки, в свое время поставлявший Гоголю провинциальные истории для «Мертвых душ»? «Без водки русский человек жить не может. Она для него жизненный эликсир, живая вода, универсальное лекарство: греет его в стужу, прохлаждает в зной, предохраняет от сырости, утешает в скорби, веселит в радости…»

Правда, духовные отцы оспаривают мнение предприимчивого грека: «Как от вина развратно руки трясутся, колени скорчатся и жилы сволокутся, лицо обрызгло сотворится и весь человек непотребен явится».

Частенько нынче нас, русских, любят укорять ответом великого князя Владимира татарским послам, восхвалявшим магометанство: «Руси веселие есть пити, не может без него быти!» Особенно любят обвинять народ в беспросыпном пьянстве дворяне и иностранцы, каждый божий день от скуки поднимающие бокалы на юбилеях, закладках, освящениях, благотворительных балах и именинах начальства.

Странный у нас народ! С раннего утра до позднего вечера горбится он на тяжелой работе, кормит и одевает неоглядную империю, но как выдастся праздник, нет чтоб спутешествовать, посозерцать природу или порассуждать, — валом валит в заведение, не желая брать в толк, как и в каких дозах должно потреблять сивуху. Глядя на русского мужика или мастерового, можно подумать, что вся русская нация нарочно лишила себя счастья и довольна вечным пребыванием в горести, а единственную свою жалобу запрятала в песню. Пусть только счастье забрезжит (но это кажется, только кажется), как простолюдин в ужасе бежит от него на край света, в кабак, в каземат. Идет на восход, где далеко-далеко, возле самого солнца, врыты в землю высокие поднебесные горы. Посреди них лежит ущелье мерзлое, а из него путь-дорожка в яму бездонную. Идет по этой дорожке вниз повинный, не познавший счастья народ, чтобы забыть на веки вечные солнышко светлое и воду ключевую. Будут томиться они в темноте возле печей адовых, среди груд каменных, и работа у них будет лютая, без конца и без краю, без сроку и платы, без продыху. Износится сердце их в скорбях и печалях, ибо всякий выход заказан и Русь отрезана. И веревочки не свить из грязи черной, огонька не возжечь из слезы соленой, семь печатей не сорвать с лика божьего.

А другой ходит счастливый, пивцо попивает в славной Марьиной роще под голубым широким небом и не видит — беспечный! — бездонной вечности, не подмечает счастья вольности, глупец!

Что будет сегодня? Я ничего не знаю. Я сознаю только, что все, что бы ни случилось со мной, было предвидено, предусмотрено, определено и поведено от самой вечности. И этого мне вполне, вполне достаточно. Я благоговею перед вечными и неисповедимыми судьбами. Я подчиняюсь им от всего сердца из любви к людям; я хочу всего, я понимаю все; я жертвую всем и присоединяю эту жертву к жертве Христа; я молю даровать мне терпение в страданиях и силы для исполнения долга…

День близился к концу. Обессилевшее весеннее солнце било Егору в затылок. Заморенные Гнедок с Ганимедом тянули пролетку в сторону Таганских ворот. Выскользнув от Оболенского, Федор Петрович уже нанес несколько визитов: завез ежемесячное воспомоществование — один рубль — бедной девушке Ирине в Набилковскую богадельню и два рубля Матрене с дочерьми на Зацепу, отдал цеховому Завьялову сорок пять рублей за двадцать один бандаж, потом побывал в Губернском (Бутырском) тюремном замке, где на его средства сооружали душ для арестантов. Теперь Егор правил к трактиру Киселева, обещавшего телегу калачей для женщин и детей вышедшей сегодня партии.

Федор Петрович вспомнил, что чай у Мирона был последней в сегодняшний день едою, и решил, что заодно в трактире перекусит. А потом уж и к себе, в Малый Казенный. Завтра предстоит трудный день: наведение справок, добывание выписок и прочая бумажная канитель. Чтобы выйти победителем в канцелярских битвах, надо вовремя поблагодарить, дать барашка в бумажке, улыбнуться, разжалобить. Чиновник, он ведь тоже человек, но его душу убивает казенная бумага, она становится его женою, другом, господином. И есть такие безмозглые законники (ай-я-яй, опять не сдержался), что с ними непременно впадешь в гнев. Чтобы этого не случилось (ведь не они виноваты в холодности своего сердца, а казенная бумага), надо сегодня пораньше лечь спать, надо хорошо отдохнуть, запастись долготерпением. Надо, наконец, взять себя в руки и не распаляться гневом. Гнев изгоняет правду и любовь, возбуждает страх. Чем больше терпишь, соединяя с терпением кротость и готовность к благодеяниям, тем больше любишь ближнего. Пороки, конечно, следует преследовать постоянно и мужественно, но вместе с тем кротко и мирно.

Мы не имеем права оскорблять простолюдина, даже если он совершил преступное деяние, потому что предопределили ему жить совсем по-другому, чем сами. А значит, провинился он только перед теми, кто живет так же, как и он, но не совершил греха, и только они имеют право осудить его. Ведь мы даже представить себе не можем, что значит жить их жизнью, что значит быть проданным, избитым, сосланным, а порою и безнаказанно убитым человеком, которого жестокое провидение поставило господином над себе подобными.

Нет, всевышний создал человека, чтобы каждый был счастлив. А этот полковник из канцелярии генерал-губернатора, эти бесчисленные инспектора только… Нет! Опять я грешу. Не до́лжно по прошедшему судить о будущем, один последний день судит все дни. И как я посмел назвать сегодня полковника злодеем…

Федору Петровичу не только взгрустнулось, он даже всхлипнул от своих бесчисленных грехов. И самое ужасное — он ведь знает, что совершает грех, но не может удержать себя от него.