Старомосковские жители — страница 4 из 47

Егор постоял с минуту, прислушиваясь к колотью в голове, думая о боге, который то и дело должен гневаться на него, и, все же решив в свою пользу, по-птичьи засеменил в дом.

Минут через десять он, довольный, вновь расхаживал вокруг понурых Гнедка и Ганимеда, жалуясь своим лошадкам на жизнь:

— Что за поганый народ нынче пошел?.. А, Гнедок, согласен? Нечто нельзя, как ты: не люб я тебе с утреца, ты отвернул морду и молчишь. Нет, людям надо обязательно вред причинять, своего брата во Христе ни за что ни про что топить и радоваться. Ведь намедни опять доктору ябедничали, он мне пересказал: «Егор вас обдирает! Егор у вас ворует!»

Егор развел руками и громко чмокнул, что означало: слов нет, как неправы люди. Он обошел пролетку, не забыв пнуть валенком каждое колесо, и похлопал по задней ляжке Ганимеда. Тот повернул морду к хозяину.

— Что, Ганя, обдираю я доктора?.. То-то! А если и возьму когда целковый, так что ж? Через его карманы тыщи каждый день проходят, и никто их, даже он сам, не считает. Да захоти я — и сотенную могу скрасть! Однако не пользуюсь. Почему, думаешь?.. Правильно, оттого, что к Федору Петровичу большое уважение имею. «Ворует»… А работа у меня какая? Все возле разбойников, все из тюрьмы в тюрьму. А сколько я по городу пьяных да полудохлых иродов подобрал? И все они чижелые, одно слово, что убогие. И зараза, опять же, на них всякая. А доктору что, он знай себе покрикивает: толкай, Егор, его ко мне и поворачивай домой, завезем несчастного больного. Да самый несчастный — это я! А они еще попрекают, наговаривают. Тьфу!

Егор ткнул Ганимеда кулаком в брюхо и принялся расхаживать по всему двору, продавливая валенками тонкую ледяную корку, сковавшую за ночь мартовские лужицы. Наконец появился Гааз, в волчьей шубе нараспашку, с большим кульком под мышкой.

— Сыты лошадки, Егор? — Федор Петрович погладил Гнедка с Ганимедом и дал им по калачу.

— Сытнее не бывает. — Егор отыскал за пазухой веточку вербы и протянул доктору. — Вот, освятил сегодня. А то дороги не будет.

— Спасибо, Егорушка. А я, грешный, поленился встать пораньше, моя бедняжка дома осталась. Но ничего, когда вернемся, я рядом с ней твою поставлю — пусть ума набирается.

Егор подсадил доктора и, напоследок хозяйским взглядом окинув пролетку, забитую снедью для арестантов, посреди которой и поместился Гааз, с ленцой полез на козлы.

— По-первой, Егорушка, на Экиманку. Помнишь Мирона Иванова?

— Миллионщик! — с трепетом отозвался Егор, но тут же спохватился и сплюнул. — Тьфу, жи́ла, каких свет не видел. Не то что человеку — лошадям жрать не даст. Но! Трогай, ироды. Не охота к жи́ле? А мне, думаете, хочется? Но! Пошли помаленьку.

Гнедку с Ганимедом было безразлично — идти ли, стоять ли, и они беспрекословно неспешно потянули гаазовскую пролетку по утренней Москве.

В Лялином переулке Егор решительно притормозил возле темно-серого деревянного домика в одну комнату, как гриб торчавшего возле мостовой.

— Кислая шерсть! — заорал Егор что есть мочи и захохотал.

— Вот я тебе!.. — раздалось в ответ из домика, и наружу вылез будочник, блюститель местного порядка, двухметровый, оплывший жиром гигант, одетый по всей форме — в серые солдатского сукна казакины, на поясе тесак, а на затылке каска, венчающаяся блестящим шаром. Он схватил алебарду, стоявшую возле двери, и легонько ткнул ею восседавшего на козлах Егора.

— Убери, дуралей, — возмутился тот. — Порвешь одёжу.

— То-то. А то выдумал лаяться.

Будочник поставил уставное оружие на привычное место у двери и, подойдя к пролетке вплотную, отдал честь.

— Здравия желаю, ваше превосходительство Федор Петрович!

— Спасибо, Федор, спасибо. — Гааз, дремавший, даже когда заголосил Егор, сейчас оживился, добродушно оглядел гиганта. — И тебе, голубчик, всех благ в жизни.

Молодой гигант радостно замотал головой, но не отошел, а все топтался у пролетки, отведя глаза в сторону. В другой раз он, не задумываясь, проворно вступал в отчаянную кабацкую драку, но здесь решительность покинула его. Гааз понял это, живо наклонился к нему и, ласково потрепав по плечу, с улыбкой спросил:

— Ты, верно, что-то хочешь мне сказать, Федор?

Широкое детское лицо будочника стало алым, и, не зная, куда деться от смущения, он со всей силой сжал обух тесака.

— Ну-ну, говори, я рад тебя выслушать.

Федор Петрович еще ближе склонился к нему.

— Кому говорят: сказывай, что хотел, — подбодрил и приказал с козел Егор.

Федор встал навытяжку и решился:

— Вы, Федор Петрович, в светлое к убийцам поедете?

— Поеду, дружок, поеду. Как же, надо их тоже поздравить и подарочки раздать. Ведь правда же, каждый из нас любит, когда его помнят и одаривают? И в тюрьмы не только убийцы попадают, там всякого несчастного народа хватает. Есть даже безвинные и дети.

— А можно я?.. Можно от меня?.. — Тут великан совсем было сник, растерялся, но глянул в лучистые глаза Федора Петровича и, собравшись с духом, выпалил: — Табаку бы им передать. Я много натру. Он у меня хороший… Вот и Егора спросите, он часто берет.

Федор заискивающе глянул вверх.

— Хорош, вправду хорош у него табачок, — снисходительно подтвердил Егор.

Благодарный будочник зарделся от похвалы.

— Конечно, можно. Спасибо тебе, Федор, за просьбу твою. — Гааз поцеловал молодого великана в лоб, и слова его стали праздничными, возвышенными, потому как доктор чувствовал, что всякий простолюдин тоскует по торжественности и форменной благодарности. — Вижу, что милость хочешь совершить, а не жертву, и рад за тебя. Всегда лучше делать малое, но со справедливостью, нежели многое, но с неправдою. Лучше творить милостыню, чем собирать золото. Милостыня избавляет от смерти и не подпускает сойти во тьму. — Федор Петрович опять потрепал Федора по плечу. — Это ты здорово придумал — они табачок любят. Утром в светлое воскресенье заскочу, приготовь подарочек. Полюби, крепко полюби делать добро людям и станешь счастлив… Ну, Егор, трогай.

Из Лялина переулка выехали на Покровку, где Егор подбодрил своих кляч, припугнув их кнутом. Колеса дробно застучали по мощенной диким камнем дороге, расплескивая по сторонам грязную снежную жижу. И хоть пролетка катила не шибко, но то и дело обгоняла то воз с березовыми дровами, то телегу подмосковного мужика с кадками квашеной капусты, то сонного ваньку в синем армяке, поверх которого красовалась номерная извозчичья бляха.

Федор Петрович подметил, что сегодня не объехали ни одного обоза, и спросил Егора: отчего? Тот многозначительно пояснил:

— Распута!

Егор свысока посматривал на молчаливых приказчиков мясных и курятных лавок, вытиравших пудовые ладони о кожаные фартуки, на визгливых разносчиков, всегда готовых подсунуть доверчивому покупателю тухлую селедку. Попался даже безлошадный жандарм в каске, сиявший важным напомаженным лицом. Он почему-то в оба глаза уставился на гаазовскую пролетку, чего Егор не стерпел, показал стражу порядка язык и тут же озадачил Гнедка с Ганимедом двумя хлесткими ударами, отчего те ненадолго прибавили ходу.

Но вот кто испортил Егору настроение, так это лихач, разжиревший на пиве и хорошей пище, в малиновой бархатной шапке, в легких санках с двумя молодыми, «в ударе» купчиками. Он, стоя, с гиканьем осаживал коренного, рвавшегося из постромков и во весь лошадиный скок мчавшегося в сторону Сокольничьего поля. Увертываясь от тройки лихача, Егор чуть не въехал в изгородь напротив «комода» — дома Апраксиных. Он все же удержал лошадок и, сплюнув вслед «свиным харям», постарался припомнить все самые грубые извозчичьи ругательства, что и утешило подкатившийся гнев.

Пока Гнедок с Ганимедом под грозные проклятия своего хозяина вновь выбирались на дорогу, Гаазу вспомнилось, что за молодыми деревцами по левую сторону Покровки, в Покровских казармах три десятка лет назад началась его долголетняя служба на благо несчастных Российской империи. Тогда Москвою правил светлейший князь Дмитрий Владимирович Голицын. Он и попросил Федора Петровича с Андреем Ивановичем Полем помочь остановить эпидемию тифа в Губернском тюремном замке. Здесь, в Покровских казармах, они тогда и устроили лазарет для арестантов. Они с Полем были еще молоды, суетились донельзя и почитали себя за героев. Теперь, навидавшись вдоволь лихоимства, бестолковщины и жестокости, те давние хлопоты кажутся забавой, чуть ли не благотворительной лотереей в пользу бедных.

Федор Петрович подумал о тех годах, потом о нынешних и похвалил, конечно, те. Покойный император оставил после себя много хороших чиновников, взять хотя бы светлейшего Дмитрия Владимировича. Федор Петрович почитал как знаменательнейшее событие, когда, по его настоянию, восьмого апреля 1829 года генерал-губернатор князь Голицын заменил железный прут, к которому приковывали для следования по этапу по дюжине арестантов, на ножные кандалы. С тех пор осужденные шли в колонне каждый по себе и не случалось между ними вспышек ненависти, как раньше, когда ты не мог ни ночью, ни днем, ни за едой, ни по нужде разлучиться с соседями по пруту. Но сколько было борьбы, страстей из-за такой очевидно нужной поблажки арестантам. Пугали, что участятся побеги. Они сократились. Убеждали, что на пруте, когда сильный волочет слабого, идти легче. Да, даже с такими глупостями приходилось бороться. И тюремный комитет во главе с его неизменным секретарем Гаазом требовал, доказывал, побеждал.

Но почти все тех лет государевы помощники уже на небесах. А новые — это просто ужас! — даже молодые, только-только начавшие жить, заимели бумажные души и губят любое дело конторской волокитой. Федор Петрович грустным вздохом помянул бесчисленные справки, имевшие куда большую силу, чем слово честного человека.

Немудрено, что нынче быстро изнашиваются люди, ведь сколько времени и сил отнимают крючкотворы! И зачем государю столько казенной бумаги, которая не выражает, а лишь прячет страдания народа? А если скрывать истину, то как народ сможет помочь государю излечивать души страждущих? Воистину, трудно понять нынешнее время. Или возомнили, что нет над каждым высшего суда? Забыли о нем? Безумцы, жалкие бездушные безумцы!..