Старомосковские жители — страница 45 из 47

Ни природный талант, ни вера в свое дарование, ни терпение, настойчивость, трудолюбие не могли стать гарантией возможности полезной деятельности на благо Отечеству. Народному самородку ко всему прочему должно было здорово подфартить. На необозримых просторах России его должен был отыскать какой-нибудь просвещенный меценат, или сам Мастер должен был изобрести удивительную небылицу, которая привлекла бы внимание сначала соседа-купца, затем городничего, губернатора, министра и, наконец, — чем черт не шутит! — самого императора. Вот тогда бы!.. Иначе…

Эх, да что тут гадать, когда даже трудолюбивый дворянин Пушкин иной раз приходил в отчаяние от того, что правительство не желает использовать его дарований с пользой для государства. «Что мне в России делать?» — жалуется он Плетневу. «…Зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием…» — печалится он Вяземскому.

А каково тогда было московскому крестьянину-мыслителю Посошкову?.. Арзамасскому мещанину-иконописцу Ступину?.. Курскому астроному-самоучке Семенову?.. Каково ж тогда гениальным плотникам, каменщикам, литейщикам, гончарам, певцам, чьи имена крепко-накрепко забыты потомками?..

Нехитрой жизни одного из них — печного мастера Дмитрия Емельяновича Гнусина — посвящен дальнейший рассказ.

Родился Гнусин в 1826 году в Ярославской губернии, в селе Городище, что стоит на Волге. Русской грамоте четырехлетний мальчишка обучился от старшей сестры; в латинском и греческом языках, а также других науках его наставлял втайне от семьи местный священник.

Когда Диме исполнилось десять лет, его вытребовал в Москву отец и приставил обучаться наследственному ремеслу — класть печи. На первых порах мальчик носил глину и кирпич, бегал по всему городу с поручениями, за каждую оплошность получая колотушки. Спустя год ему разрешили попробовать сложить свою первую печь, а еще через несколько лет он наконец овладел ремеслом в совершенстве.

По смерти отца Дмитрий Емельянович взялся класть печи по собственным чертежам. Большой Кремлевский дворец, Большой и Малый театры, многие московские дома согревались красивыми, прочными и экономичными печами Гнусина.

Но Мастеру все чаще хотелось делать новое, делать лучше, чем вчера. Он изобрел переносные печи, затем печи для железнодорожных вагонов, и наперебой приглашался для самых ответственных работ. А тем временем хитрый архитектор Левенстем опубликовал статью о его печах, как о своих, и получил на них привилегию (это означало, что только с согласия Левенстема теперь можно класть печи гнусинской конструкции). Гнусин погоревал малость, но вскоре, сообразуясь с русской пословицей: плетью обуха не перешибешь, снова принялся за работу.

Он изобрел новые печи и установил их в доме московского генерал-губернатора П. Тучкова, в хамовнических казармах и Петербургском воспитательном доме. Но теперь Мастер держал в секрете свои чертежи и лишь давал десятилетнюю гарантию на работу печей без ремонта. По свидетельству архитектора Тона, паровентиляционные печи Гнусина съедали в шесть раз меньше дров, чем обыкновенные, которыми пользовалась вся Россия. В Воспитательном доме вместо обычных двухсот сажень швырковых дров за зиму сожгли всего двадцать восемь сажень один аршин и два вершка!

После смерти Старого мастера у него не нашли ни денежных сбережений, ни чертежей. Лишь множество аккуратно сколотых между собой официальных свидетельств, что его печи дают значительную экономию топлива, держат постоянную температуру, надежны в эксплуатации и не чадят.

Где же вы, печи системы Гнусина?..

Доволен ли ты своей судьбой, их создатель?..

ОБМИШУЛИЛСЯ

Только ленивый купца не бранит, не надсмехается над ним и его семейством в пьесах и романах. Оттого-то большинство московских негоциантов не любят своего звания, стараются тянуться за благородными господами, скупают их земли, особняки, картины и книги. Высшее же сословие, особенно те из них, кто промотал наследственные земли и живет в долг, любит позубоскалить, что жизнь купечества заключена в коммерции, как светильня в плошке; ум зарыт в барышах, словно орех-двойчатка в кожаной кисе; что благородные занятия торговцев — жирный сом, крепкий сон и парная баня; душевные потребности — преферанс, толкование снов и ворожба на кофейной гуще; необузданные страсти — жирные лошади, такие же жены и золотые медали, покупаемые стотысячными пожертвованиями на богадельни.

— Господа! — хочется возразить. — Но чем кофейная гуща хуже ваших движущихся столов и сеансов связи с умершими, рассказами о которых полны столичные газеты?

Каких только анекдотов и легенд не наслушаешься о столкновении купцов с губернаторами, полицмейстерами, правителями канцелярий, частными приставами, квартальными! Иной раз пожалеешь русского торговца: туга мошна, да вся изошла на взятки, подношения, подарки стоящим у власти согражданам.

И все же жив купец! Бывает, пригорюнится он, опечалится, а судьба, глядь, ему хитровато подмигнет: «Не дрейфь, брат, переможется — забудется» — и вдруг… улыбнется.

Вон Петр Тудвасев прохаживается перед своей лавкой в иконном ряду и весело посвистывает.

Заходи сюда, народ!

Дорогие, милые,

Корявые и сивые,

Старые, молодые,

Толстые и худые,

Большие и малые,

Тихие и удалые!

На нем длиннополый сюртук синего сукна, красные плисовые шаровары, заткнутые в щеголеватые, вчера купленные ботфорты с кисточкой. Он нарочно прогулялся сегодня в них чуть ли не по всем торговым рядам, чтобы налюбиться обновой, и сейчас поджидает первого покупателя.

А вот и покупатель, кажись, подходящий — с сытыми глазами, в пристойной одежке.

— Нет ли нашего товарцу? — лениво отвечает он на приветствие Тудвасева.

— Есть. Да разве нужно? — хитро подмигнул ему наш купец и погладил свою окладистую бороду.

— Да не нужно совсем. Разве что недорого.

— Дешевле нас никто не продаст.

— Нет уж, лучше прощай. В другой раз зайду.

— Постой, погоди. Ты уж не побрезгуй к нам завернуть, мы ж за поглядку денег не берем.

— Да что с тобой зря без дела чесаться, — вздохнул покупатель и шагнул в лавку.

Он пробежал глазами по развешанным по стенам иконам, осмотрел со всех сторон приглянувшуюся и горестно заметил:

— Ай-я-яй, лачок-то слабоват. Жаль, жаль.

— А на спор: ярче и крепче моих досочек во всей Москве не сыскать. — Тудвасев сорвал с макушки своей курчавой головы маленькую фуражечку и хлопнул ею по прилавку. — Сто рублев! Себе в убыток продаю.

Покупатель аккуратно снял свой картуз и положил его рядом с фуражечкой.

— По-моему, вы дорого просите и вам придется много уступать. Два рублика дать могу, и то переплачиваю, а я ведь человек небогатый.

Тудвасев раскрыл от изумления рот и приложил ладони к груди.

— И это, по-вашему, цена? За ангельский лик? Да лопни мой глаз, не дожить мне до завтра, если я вам не божескую цену назвал. Я ведь и сам понимаю, что из-за образа торговаться грех.

— Не согрешишь — не умолишь.

Покупатель покрыл свою голову картузом и протянул купцу его фуражечку. Тудвасев нехотя усадил ее на макушку и упавшим голосом пролепетал:

— Придется за восемьдесят уступать. И это уже не цена, а одни убытки.

— Ну, как хотите. Мне не к спеху покупать. Больше двух с полтиной не дам.

…Через час, после того как покупатель и продавец трижды прощались и вновь сходились в споре, Тудвасев продал, вернее, выменял, как принято было говорить о продаже божественных товаров, икону за восемь рублей, чем был весьма доволен, и даже решил вновь прогуляться по соседним рядам. Но тут в лавку заглянул новый посетитель. На покупателя он мало походил — пройдоха старикан в латаном грязном халате, полы которого волочились по земле, и в рваных тряпках, обмотанных вокруг шеи и головы. Он подковылял к иконам в дорогих окладах и принялся тыкать в них своими ручонками.

— Ох, красота-то какая! Денег-то на нее надо — тьму! Жаль, жаль, что лишь грошик в кармане.

— Так и не лапай, раз не по карману.

Тудвасев подумал: не выгнать ли нищего из лавки? — но поленился. К тому же было в старике что-то странное, необычное, но что именно, купцу не хотелось подмечать, благодушное настроение рассеивало внимание.

— Достань мне вон ту доску, я ее посмотрю, — вдруг скомандовал нищий, показав на икону возле самого потолка, куда можно было забраться только по приставной лестнице.

— Я ее достану, — заулыбался Тудвасев. — Я ее тебе в рученьки вложу, строкулист ты залатанный, но если ты ее не купишь у меня за сто рублев, шаромыжка грязная, то я тебя тем божественным образом… прости господи, — Тудвасев перекрестился, — так вздую, что ты надолго отучишься почтенных людей тревожить…

И вдруг купец обмер: нищий, сбросив с себя халат и тряпки, предстал перед ним в генеральском мундире, при орденской звезде и короткой шпаге. А порог лавки уже переступал ливрейный лакей со стулом, на который и опустился генерал.

Тудвасев выскочил из-за прилавка и бухнулся на колени.

— Простите, ваше превосходительство, дурака — не признал вас, туманом зенки мои глупые заволокло. Вот вам, вот вам. — Купец потыкал кулаками себе в глаза.

— Его сиятельство князь Иван Цицианов! — объявил замерший за стулом лакей.

— Не погубите, ваше сиятельство! — завыл Тудвасев, оробев от гневного обличия князя.

Цицианов был стар и хил, тело его уже изготовилось покинуть бренный мир, но глаза, а может, и весь остатний дух пылали старческим сладострастным гневом, не признающим милости.

Лакей подал князю загодя припасенные доску, бумагу, чернила, перо, и Цицианов под жалобные заклинания купца стал выводить дрожащей рукой: «Подателю сей бумаги учинить экзекуцию числом двадцать палок за грубости в разговорах с дворянином. Князь Цицианов».

Князь сложил бумажку и припечатал ее своею печатью.

— Снеси-ка, болван, эту записочку в канцелярию обер-полицмейстера. Там тебе маленькое внушение учинят. — И сиятельный Цицианов залился нездоровым хриплым смешком.