Когда князь, лакей и стул исчезли из лавки, к Тудвасеву заглянуло несколько торговцев с его ряда, уразумевших, что неспроста их соседа посетила столь сановитая особа. Они посочувствовали собрату и отсоветовали рвать княжескую записку. «Тициан не тебя одного на своем маскараде подловил, — объяснил купец, торговавший в начале ряда вдвоем с женою ручными кружевами. — Были, кто не ходил в часть, так им потом вдвое жарче доставалось».
Пришлось оставить лавку на мальчишку и идти кланяться канцелярским служкам, а потом подставлять спину под розги (за неимением палок) задобренного рублем палача.
После экзекуции не столько ныла спина, сколько стало горько, что испорчен хорошо начавшийся день. Тудвасев подумал-подумал, представил, как его с шуточками будут расспрашивать рядские соседи о наказании, и решил не возвращаться сегодня в лавку. Куда податься, он долго не раздумывал. Уж так повелось на Руси, что горе, позор, тоску заливают вином. А тут еще нахлынуло нестерпимое зло, аж к горлу подкатило, и непременно его надо было избыть, извести.
В Бубновой дыре — знаменитом купеческом трактире Бубнова, где Тудвасеву, как постоянному посетителю, полагалась скидка, чем он очень гордился, — стоял гул голосов, в нос бил резкий винный перегар, смешанный с сыростью полуподвала.
— Что прикажете, господин купец? — Половой ловким движением отряхнул залитую вином скатерть и лишь после этого взглянул в лицо новому посетителю. — Ох, да это вы, Петр Васильевич. Не признал, извиняйте. Вы никак с обновой? Хороши сапожки, хороши…
— Слышь, философ, — Тудвасев задвинул ботфорты под стол, — водки живо.
Половой хотел уже побежать, но чутье ему подсказало, что купец желает еще что-то сказать.
— И на подносе чтоб принес. Как человеку!
Тудвасев с отмашкой опустил свой литой кулак на стол. Проворный половой мигом выполнил приказание и потом еще несколько раз повторял заказ. Наконец сегодняшний день стал отдаляться, зло перестало быть столь конкретным, и Тудвасеву захотелось выплеснуть его из своего нутра. Он подошел к соседнему столику, за которым сидели четверо. Один, — судя по одежке, чиновник — что-то писал, остальные — мещане или небогатые купцы — с почтением следили за его ученым занятием. Тудвасева они нарочно не замечали. Тогда он приподнял свою фуражечку, почесал макушку неизвестно откуда появившимся в руке массивным подсвечником и, обращаясь ко всему залу, заметил:
— Пишут! Один дурак пишет, а три скота подписывать будут!
Некоторые посетители обратили внимание на Тудвасева, но четверо, про которых он говорил, делали вид, что их эти слова не касаются.
Тудвасев пошел на новый приступ:
— Не желаете ли, чтобы я разбил ваши физиономии? — Он дурашливо улыбнулся и поцеловал подсвечник.
Чиновник оторвался от бумаги и поднял удивленное лицо. Именно он-то со своим пером и раздражал купца.
— Не желаете ли, чтобы я начал с вас, строкулист вонючий?
— Прекратите! — Вдруг незнамо откуда перед Тудвасевым появился тщедушный субъект в поношенном фраке. Он весь трясся то ли от страха, что ввязался не в свое дело, то ли от благородства. — Вы не имеете права делать дерзости! Вы сейчас же должны просить у них прощение.
— Или он сейчас же исчезнет, или я плюну ему в нос, — объявил Тудвасев и, паясничая, стал надвигаться на тщедушного субъекта.
— Вы не посмеете! — закричал тот и затопал от бессилия ножками. — Попробуйте! Попробуйте!
Тудвасев удивленно хмыкнул и плюнул ему в лицо. Тщедушный субъект застыл, не зная, как ответить на столь низкое оскорбление.
— Философ! — крикнул Тудвасев половому. — Убери этого крючка, не то я ему плюху дам.
— Дайте! Дайте! — вышел из столбняка оскорбленный и завизжал истошно.
Тудвасев хотел было съездить ему по уху, но передумал и заорал на весь трактир:
— А ну, кто со мной, поднимайся! Седай по коням — плачу-у-у! Философ, лошадей живо!
Немного погодя извозчичий поезд из дюжины пролеток и калиберов несся через Каменный мост к двухэтажному трактиру «Волчья долина», про который шла дурная слава как о притоне всякого темного люда, где нередки грабежи и убийства. Впереди, в дрожках в обнимку с лихачом, на макушке которого красовалась маленькая фуражечка, летел купец третьей гильдии Петр Тудвасев.
ДЕНЬ НАРОДНОГО СМЕХА
Московский простолюдин просыпается рано — в четыре часа утра, — когда колокола зазвонят к заутрене. Богомольная баба спешит в приходскую церковь, бакалейщик собирается в свою лавку, ванька-извозчик запрягает старого коняшку в сани, нищие и кликуши пробираются к законным местам на паперти. Московский фабричный в эти минуты досматривает последний сон, с ленцой потягивается на полатях, откладывая минуту, когда придется поторапливаться к станку, — ему нет нужды заниматься хозяйством и молитвой, горемыке, променявшему крестьянский уклад жизни на тяжелый урочный труд.
Для поденщиков, артельщиков, мастеровых, всех тех, кого дворяне прозвали подлым народом, с раннего утра до темноты длится трудовой день. Не успеют мужики насладиться коротким ночным отдыхом, как вновь зазвонят к заутрене, а значит, надо натягивать на белое изнуренное тело нанковый зипун и впрягаться в нескончаемую непосильную работу.
По-иному проходит день у московской чистой публики, как дворяне именуют сами себя. Здесь просыпаются, когда уже отзвонят к поздней обедне, после полудня, и далее тянется жизнь, заведенная раз и навсегда, заполненная трапезами, ездой и разговорами. Сегодня — завтрак, визиты, обед в Благородном собрании, музыкальный концерт, бал, ужин, карты. Завтра — завтрак, визиты, обед в Английском клубе, благотворительная лотерея, маскарад, ужин, карты. Здесь вы видите веселые, довольные собой лица и фраки темно-малинового цвета, украшенные металлическими пуговицами, цветные жилеты и панталоны, разнородные галстуки с отчаянными узлами, удивительные бакенбарды; желтые, голубые, зеленые, пунцовые, полосатые, клетчатые платья, громадные чепцы и токи, свежие, здоровые, круглые, румяные лица, плоские, вздернутые кверху носики, маленькие ножки и толстые пухлые ноги, от которых лопаются атласные башмаки…
Но наконец наступает день, которого долго ждут трудолюбивые москвичи, те, чья жизнь состоит из повседневных забот о хлебе насущном. Вольность и веселье, смех и беспечность, удаль и буйство, потеха, пестрота, разнообразие ненадолго озаряют русский народ. «Дни великих праздников, — отметил Достоевский, — резко отпечатлеваются в памяти простолюдинов, начиная с самого детства. Это дни отдохновения от тяжких работ, дни семейного сбора».
Умеет повеселиться в праздник горбатая старушка Москва, богатая хлебом, острыми языками и темными делами; умеет показать, что бьет с носка, когда Питер бока вытер, что она всем городам мать, и тот красоты не видал, кто в ней не бывал. Потому-то не хвались в Москву — хвались из Москвы.
Издавна больше иных полюбился москвичам развеселый зимний праздник масленица. Еще в давние времена в первый день масленицы у Лобного места всенародно объявляли, что великий государь Алексей Михайлович зовет к себе нищую братию и людей скудных хлеба есть. Иногда на этот зов собиралось в царские палаты несколько тысяч человек. Царские стольники, стряпчие и жильцы носили ествы и питье, прислуживая государевым гостям. Сам Алексей Михайлович нередко кушал в кругу нищей братии и по окончании стола своеручно оделял всех денежной милостыней.
Даже Петр I, пока не перебрался в выстроенную на иноземный лад столицу, в понедельник после свадебных недель открывал последнее зимнее празднество, повертевшись на качелях с приближенными офицерами. Правда, москвичи не придавали большого значения официальному открытию масленицы и уже с воскресенья зачинали веселье.
Эх, хорошо на горах покататься, в блинах поваляться! Не житье, а масленица! Блинница, сметанница и немного пьяница! Сырная, честная, широкая, разгульная! Русский карнавал! Сама Масленица — румяная толстая баба, сидящая на сковороде, с ухватом вместо рук и помелом вместо языка (недаром же языки у москвичек что помело) — заглянула, как и в прежние годы, в свои излюбленные места и осталась довольна зрелищем. На Трубе, где осенью было непроходимое болото, а теперь широкая площадь, на Москве-реке, от Москворецкого моста до Воспитательного дома, понаделано множество ледяных горок, увенчанных причудливыми башнями с разноцветными знаменами. Под шумные звуки барабанов, гудков, рожков, балалаек, свиристелок, чудо-скрипок мчатся на салазках с гор со смехом и прибаутками ошалевшие от быстрой езды мужики и бабы.
Беды в катаниях случаются все те же,
И зубы у иных становятся пореже, —
заметил наблюдательный поэт XVIII века.
На Разгуляе, в трактире на перекрестке четырех дорог, под Новинским в балаганах со сбитнем и бузой, в Сокольниках возле многочисленных длинных столов и в шатрах, на каждой московской площади — ешь до икоты, пей до перхоты, пой до надсады, пляши до упаду.
Иной блюл денежки почти что целый год.
На масленице все с блинами сунул в рот.
Под Троицким мостом через Неглинку, возле Преображенского кладбища, да и во многих других местах молодцы в поддевках и плисовых шароварах, наперед обнявшись и троекратно поцеловавшись, вступают в единоборство, а когда кровь закипит у большинства, сходятся стенка на стенку.
Не пулей и не бомб там раздается звук,
Но крепких кулаков ужасный слышен стук.
В дни масленицы перессорившиеся соседи зазывают друг друга в гости — мириться, незнакомые люди, встретившись на улице, целуются, старушки поудобнее усаживаются на завалинках возле ворот и перетирают косточки знакомым и незнакомым гулякам. Мужчины наряжаются в женские наряды, женщины — в мужские. На лица натягивают хари, маски. Купец-старообрядец везет дв