Душе надо жажду утолить.
Потщися душу свою гладну не оставити.
Сегодняшняя встреча, еще до приезда Гааза, с паном Янушем, руководителем какого-то польского сговора, была звеном все той же цепи — потайного всесилия старой великорусской веры.
— Вас, как и нас, за веру гонят, — сжимая с гневом кулаки и поблескивая жестким взглядом, убеждал Мирона стройный молодец Януш. — Наши церкви позакрывали, вместо умных, строгой жизни наших священников наслали малоросских воров и пьяниц. Народ теперь с плачем идет в храм. Где же справедливость?!
— Пьяниц, говоришь, да воров попами над вами поставили? Веру переменили? — Мирон не то задавал вопрос, не то передразнивал поляка, а маленькие глазки безмятежно поблескивали под нависшими бровями.
— Да, переделали наши церкви в православные…
— Не в православные, а в антихристовы, — Мирон прошелся тяжелым, угрюмым взглядом по поляку, — ибо на их престоле восседает двубуквенный Иисус, который есть дьявол и антихрист.
— Вот и мы так считаем, — услужливо залопотал юноша, обрадовавшись, что так скоро сагитировал русского старика, — нет ничего гаже антихристовой веры. Их попы над нами заместо надсмотрщиков, обжираются за наш счет и даже к нашим женам пристают. Срам царит на нашей многострадальной земле. Помолиться негде стало — все униатские церкви нынче на замке. Вот мы и хотим своей веры, а не навязанной силой.
— А на что вам своя вера, если ее можно в раз извести?.. На наши молельни тоже печати понакладали. Только не сладить им — поймают попа в Лужках, ан, глядишь, в Москве архиерей вырос. — Мирон расправил плечи и, разметав руки по сторонам, уперся ладонями в стол, мол, гляди, я и есть тот самый архиерей. — А ваша, видать, не крепка, коли ее с корнем можно выдрать.
— Вы правы, у нас народ глуп, — с горечью вздохнул Януш. — Их, как баранов, бери палку и гони куда хошь. Вчера в унию, сегодня в антихристову, а завтра хоть в жиды. Что с них взять: всю жизнь в грязи среди скота проводят, вот и сами в скот превратились.
— Нет, пане, народа глупого нет. — В Мирона уже вошла гордыня, и он не мог глядеть на юношу иначе как снисходительно. — Простолюдин есть добытчик пищи и одежи телесной, он есть и господин наш истинный. Но уже седьмой фиал льет сатана на Россию. Чады антихристовы, над русским народом поставленные, помыкают православными и грешат беспрестанно. Еще Петр-крокодил новую жизнь придумал, хотел Русь в неметчину превратить. Дух его богоборный вселился и во всех потомков его, которые и поныне ядом отравляют ниву человеческую.
— Вы правы, Россия — это тюрьма, и она должна быть уничтожена. — Януш, как никогда, ощутил в себе мятежный дух. — И только две веры в мире крепки — ваша, дониконовская, и наша, католическая. Мы с вами только старину и держим. А тут чего хотят? Чтобы у всех была одна вера, один царь, чтобы по всем спинам один кнут ходил. И все молчат, боятся Сибири. А мы не хотим так жить, мы будем отстаивать свою вольность и вольность вашего народа! Враг у нас общий — русское правительство и Синод, и вы должны помочь нам с ним расправиться. — Януш разгорячился, вскочил и, меряя комнату из конца в конец быстролетными шагами, продолжал говорить все торжественнее и яростнее, не замечая, как поскучнел русский старик: — Когда, бог даст, Польша станет свободной, каждый поляк будет свободен в вере — иди хоть в турки! Живи как пожелаешь. Служи кому сердце прикажет. Главное, ни от кого не зависеть, никому не давать отчета о своих мыслях и делах… Пусть в зловонной земле копошится отягощенная годами старость, а мы взовьемся над миром и, победив на поле брани подлость и коварство, рассыплем по земле цветы истинной свободы и счастья! И вы будете рядом с нами. Мы будем братьями в борьбе. Я верю в вашу ненависть к нынешним порядкам в России и обещаю: мы поможем вам, когда победим, ваша правая вера сможет выйти на свет и засверкать в лучах вольности!
Януш раскрыл объятия, но Мирон Иванов, даже в лице не переменившись, остался сидеть, он только заложил руки за пояс холщовой рубахи и сонливо повел речь, как бы не замечая задора собеседника:
— Яровит молодой конь, а с ним без хлеба будешь. Зато старый борозды не портит… Я к тому веду, пане, что не дело вы говорите. Дай вам волю, дай всем волю, эдак царство разрушится. Вам, пане, хочется бунту? Идите с миром и не балуйте, а денег я вам не дам. Ни грошика. — И рассмеялся: — Эк вас подмял царь-батюшка. Даже запаху не осталось. А вот нас от битья только больше становится.
Януш опешил от столь непримиримых ядовитых слов старика, а когда понял, что его оскорбили, осклабился в презрительной улыбке:
— Я не у вас хотел просить, а у организации, которой вы служите. Но раз у вас так заведено, что общие деньги тратятся не на благо организации, а на личные нужды ее членов, то не буду вам мешать. Сосите кровь своих собратьев, пока они не выпустили ее из вас. — Януш даже расхохотался, правда не совсем естественно, но громко. — Глупый вы, русский народец. Вас секут, а вы опять кланяетесь и спину подставляете. Посеки, мол, барин, авось польза будет отечеству через то. Ладно бы, одни в грязи подыхали, так нет, из-за вашей тупости и рабской покорности приходится страдать нам. — Януш перешел чуть ли не на визг: — Но берегитесь! Когда мы победим, мы не простим вам отступничества! Вы не получите от нас ничего!..
— Простите, пане, коли в сердцах лишку сказал. — Мирон поднялся со скамьи и, поборов гордыню, со сладостным чувством своего унижения поклонился малолетку в пояс. — Не держи обиду, нам вернее худой, но свой царь, чем латинам продаться. Ты, пане, на нас, мужиков, зла не держи и ступай с богом. На тебе еще лихо не каталось, а меня уж гнули, только косточки похрустывали, жилочки позванивали. Меня уж ничто, окромя суда божьего, не страшит. И скажу на твои грозные слова: не та вера свята, которая мучит, а та, которую мучат. Так что не гневись.
Раздосадованный Януш цокнул языком, удивляясь тупому упрямству русского раскольника, и, по-военному молодцевато повернувшись кругом, не прощаясь, вышел вон.
Мальчишка-поляк досадил все ж таки Мирону. «Расплодилось нынче бунтовщиков, всем убивать хочется. Бога забыли».
Опять засунув руки за опояску, купец уселся за стол и принялся ворошить в памяти злосчастья, обрушившиеся на старую русскую веру за последние два века. Множество бедствий, злоключений предстало перед ним. И страдания святого Аввакума, и чертово яблоко, прозванное картофелем, и царские указы, гнавшие братьев по вере на дальние окраины России… Ненависть ко всему миру чуть не захлестнула Мирона, но он удержался, раскрыл «Зерцало» и надолго замер, силясь забыться посреди торжественных книжных слов, выведенных старинным славянским полууставом с титлами:
«Христианские архиереи, вместо престола Христова, установили престол сатаны, на котором присутствует антихрист, то есть гордый дух, противник божий, ибо Иисус Христос прощал грехи, а антихрист установил суд, и поделал крепости, и завел для мучения народа рудокопные заводы, ради своего обогащения…»
На стук Егора ворота открыла Марфа — прислужница, сестра по старой вере и, по слухам, полюбовница Мирона Иванова. Ей было лет сорок, краса уже отзревала, но не совсем ушла, и Егор решил, что народ не зря языком мелет.
— Цветешь, ромашка, — подмигнул он ей, но Марфа и глазом в его сторону не повела. — Тьфу, ведьма! Аль не тебе комплимент даден?
Баба осталась безучастной к его «ухаживаниям», дождалась, пока пролетка въедет в безмолвный мощеный двор, и задвинула ворота на запор. Егору почудилось, будто его в омуте с головой накрыло — до того вокруг стало сумрачно и безжизненно.
Светло-красный каменный особняк в два этажа, с мезонином, с изящными лебедями и лирами в завитках капителей, казался дикостью рядом с многочисленными тесовыми сараюшками, дремучим садом на задворках и молчаливым цепным псом. Дом походил на екатерининского вельможу в раззолоченном мундире, незнамо как очутившегося посреди добротного крестьянского двора.
Молчаливая Марфа указала Егору место для лошадей, по привычке низко и равнодушно поклонилась Гаазу и повела его к хозяину.
За массивной парадной дверью с гербом дворянского рода, которому принадлежал особняк еще лет десять назад, Федору Петровичу чудились штучные полы, мебель с позолотой, хрустальные люстры да штофные шпалеры, чудился господский быт, ради которого строили этот дом полста лет назад. Но Мирон, хоть и махнул рукой на колонны и амуров с лирами, облепивших фасад, зато внутри переделал весь особняк на свой лад.
Гааз, прежде чем попал в хозяйские покои, изрядно отшагал по широким, чисто струганным и вымытым с белой глиной доскам через множество комнат-клетушек, уставленных комодами, шкапами, сундуками и прочим барахлом.
Мирон сидел за столом, не вынимая рук из-за опояски и не отрывая глаз от старинной книги. Поодаль красовалась большая печь с лежанкой, одетая в изразцы с синими каемками. В комнате стоял полумрак из-за соломенных прелёнок между оконными рамами, скрывавших раскольничьи покои от любопытных глаз.
Мирону уже доложили о приезде главного врача московских тюремных больниц, но, желая выказать свое усердие к грамоте, раскольник прикинулся всполошенным.
— Не ждали, не ждали вас так раненько. — Мирон торопливо захлопнул книгу, выбрался из-за стола и поклонился Гаазу в ноги. — Благодарствую, ваше превосходительство, что не отказали в просьбе простому мужику, не погнушались им…
— Здравствуй, здравствуй, голубчик, — остановил Гааз льстивую речь хозяина и опустился на лавку возле стола. «Словно в колодец попал», — подумалось ему, стиснутому с двух сторон высокими шкапами со множеством выдвижных ящиков. — Как же ты так — звал, а говоришь: не ждали?
— Вы же, ваше превосходительство, дворянин. Не нам, сиволапым, чета. У вас и одежа, и кушанья, и вся жизнь иная, благородная. Ваш брат привык с постели вставать, когда уж и обедни отойдут.
— Эк ты какой! — рассмеялся Федор Петрович. — Выходит, я уж и другой человек, коль фрак надел? Знал я, что делят людей на злых и добрых, на богатых и бедных, на честных и лжецов, тружеников и лентяев, больных и здоровых, а ты, значит, делишь их на мужиков и дворян?