ндже в сени того дома, во дворе которого он упал. Расстегнули на нем одежду, стали искать рану, чтобы скорей ее перевязать. А снаружи поднялся страшный шум. Метались черные кони, блестели ятаганы, раздавались полные боли и отчаяния крики:
— Воеводу убили! Индже убили!
С двух сторон поскакали всадники, чтоб отрезать путь Горбуну и схватить его. Двигавшаяся от церкви крестным ходом толпа повернула обратно и разбежалась, женщины завыли, все село наполнилось криками, плачем.
До этого бабушка Яна Калмучка сидела возле своего дома, прислонившись к стене там, где случилось сесть, и, несмотря на страшную суматоху вокруг, сохраняла спокойствие — главным образом из-за старости и глухоты. Но, услышав со всех сторон крики: «Индже! Индже убили!» — вздрогнула и бросилась к сеням. Она появилась там дрожащая, костлявая, сверкая беспокойно бегающими глазами. Хлопотавшие вокруг Индже воеводы решили, что она спятила со страха, и выгнали ее вон.
Но она успела взглянуть на Индже. Он лежал на полу, привалившись к стене, без шапки. Шапка с павлиньим пером валялась рядом. Смуглое лицо его не выдавало боли, но дышал он трудно, тяжело, и под ним натекла лужа крови.
Во двор набился народ. Привели Горбуна. Двое воевод — Добри и Вылчан — крепко держали его, закрутив ему руки за спину.
— Вот кто убил! Вот кто! — кричали вокруг кырджалии, размахивая ятаганами.
— Постойте, мы его к Индже отведем. Пускай он скажет!
Стоявшие вокруг Индже вышли. Тогда бабушка Яна подошла к нему.
— Ты и есть Индже, сынок?
— Чей это парень? — спросил Индже. — Твой, что ли?
— Так ты — Индже! Ох, господи, беда-то какая!
В голосе ее была мука, нижняя челюсть дрожала. Видя, что времени мало, надо спешить, она наклонилась над ним и прошептала:
— Ребенок этот — твой сын! Ах, зачем я только подобрала его тогда! Лучше б он помер…
Словно вторая пуля ударила Индже; он отшатнулся. К нему подвели Горбуна. Индже поглядел на него: безобразный горбатый коротышка; грязные, свалявшиеся космы падают на лоб; взгляд исподлобья, как у зверя, которого вытащили из норы. Но глаза выделяются на безобразной роже — красивые карие глаза. Индже всматривается в них и узнает глаза Пауны.
— Вот он! — кричат воеводы. — Что нам с ним сделать? С живого кожу содрать? На кол посадить?
Индже полузакрыл глаза, как от боли, ничего не говорит. Лицо его просветлено смертью. Потом поглядел, промолвил:
— Много матерей я плакать заставил… Пришел и мой черед. Не трогайте этого ребенка! Волос с головы его пусть не упадет. Так я хочу. Отдайте ему вот это, — он протянул свой кошель, — и отпустите его на все четыре стороны.
На дворе, среди столпившихся кырджалий, слышится голос Сяро Барутчии:
— Умирает? Не может быть! Пустите меня. Скажите, что я его жену привел. Скажите: Пауна идет!
Индже, приподнявшийся было, запрокинулся, упал. На дворе вскрикнула женщина. Воеводы кинулись к нему, подняли его, стали звать, просить, чтоб он хоть слово сказал. Индже был мертв.
ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ{6}
Божиим попущением в то лето ударила чума нежданно и опалила всю землю, и грады, и села. Не оставила чистым ни одного села, грехов ради наших.
Разнесся слух, что в равнинные села, всего на расстоянии какого-нибудь дня пути, пришла чума и народу мрет столько, что не успевают хоронить. Эта страшная весть испугала всех и, как при всякой напасти — появятся ли кырджалии, начнется ли военный поход, — мужчины собрались в церковной кофейне, а женщины — у ворот и принялись обсуждать новость. А так как всем грозила одинаковая опасность, ссоры были забыты и разговоры шли такие задушевные, что многие могли даже шутить и смеяться. Но вечером, когда все разошлись по домам и каждый остался наедине с самим собой, призрак смерти снова возник, страшный, неумолимый. На другой день каждый уже считал соседа источником заразы и сидел у себя в доме, затворившись и заперев дверь на засов. Все притаились и стали ждать, когда раздастся звон била по покойнику или в каком-нибудь доме подымется вой.
Да и самый день был какой-то нездоровый, душный. Воздух, отравленный тяжелыми миазмами падали и нечистот, был пропитан пылью. Пыль покрывала дома, деревья, улицы, так что все кругом было темное, серое, как сама иссохшая земля. Уже несколько месяцев, как на нее не падало ни капли дождя. Леса, покрывавшие горы напротив, горели. Днем там виден был только дым, но по вечерам на темных склонах Балкан пламенела огненная линия пожаров, сомкнувшаяся в огромный и все более расширяющийся круг.
Все эти подробности, в обычное время не примечательные, теперь становились знамениями. Страх подкашивал силы, помрачал разум. Страшная болезнь подстерегала со всех сторон, и каждый старался помочь себе сам, как умел и как ему говорили прежде. Чеснок стал дорогим и редким лекарством. Не были забыты и чары колдовства: на многих воротах появились странные пучки, состоящие из сухого базилика, красной нитки и крыла летучей мыши либо лягушачьей лапки. По сточным канавам побежала разноцветная вода, в которой можно было заметить остатки вареных трав. Кто-то надумал развести у себя во дворе костер из коровьего навоза. Скоро такие костры запылали у всех. Густой пахучий дым наполнил село и, смешавшись с дымом лесных пожаров, покрыл всю окрестность. Не было ни малейшего ветерка. Тишина стала еще мертвенней и страшнее.
Так прошло несколько дней. Никто не помер; чума еще не приходила, а может, и не придет. Народ стал забывать свои страхи; сперва начались разговоры через плетень, потом встречи у калитки, ведущей к соседу, наконец, стали выходить уже на улицу. Но одна беда другую ведет. За эти дни в каждом доме появилась нехватка — мука подходила к концу, и возникла новая опасность, ничуть не меньше первой: голод.
Жены причитали и плакали перед мужьями; те, обмениваясь словечком через плетень, опускали глаза в землю. Завтра село охватит страшная болезнь — что тогда делать? Бежать в горы? Но у каждого дома пять-шесть ртов, и нужно подумать о главном — о хлебе. Нужен умный, смелый человек, который сказал бы, что делать, и повел бы село за собой. Все чаще стали шептать имя Хаджи Драгана. Да, этот человек может спасти село. Сперва об этом заговорили между собой ближайшие соседи, потом пошел разговор с улицы на улицу, и вскоре четыре старика, выборные от всего села, направились к дому Хаджи Драгана. Пошли сказать ему, что судьба села — в его руках.
По дороге старики забыли про чуму — думали только о том, как они войдут в дом к Хаджи Драгану. Своенравен и переменчив был Хаджи. Другой раз встретит так, что не знает, куда усадить тебя, а то ни с того ни с сего изругает да вон выгонит. И, подойдя к тяжелым, окованным железом воротам Хаджи Драганова дома, они стояли, сложив руки на клюке и потупившись, пока дед Нейко, староста, стучал щеколдой. К великому их удивлению, на этот раз Хаджи Драган, как только узнал, кто они и зачем пришли, сейчас же велел впустить их.
И двор Хаджи Драгана показался старикам не таким, как всегда. Батрак, который повел их, шел словно на цыпочках, и взгляд у него был испуганный. Из многочисленной семьи Хаджи на дворе никого не было видно; большие анатолийские псы, сидевшие на цепи, не пошевелились. Но через садовую ограду свешивались ветви с круглыми желтыми плодами айвы, и старикам подумалось: не оттого ли они так хороши, что завтра их будет некому рвать. Войдя под сень виноградника и подняв глаза, они увидели, что на ветвях больше гроздьев, чем листьев. И эти тугие черные гроздья тоже показались им предвестьем беды.
Они нашли хозяина в комнате наверху сидевшим по-турецки на диване с длинной трубкой в руке; позади него у стены стояли рядком, пустые, еще пять-шесть трубок. Перед ним, на красном ковре, чашка кофе. В солнечных лучах, проникавших через окно, плавали тонкие струйки табачного дыма. Разувшись, в одних войлочных туфлях, старики бесшумно вошли и уселись на подушках. Хаджи Драган был несловоохотлив и спросил их прямо, зачем пришли.
Рассудительно, медленно, размеренно дед Нейко повел речь — сперва о чуме, о страхе, охватившем все село, потом о бедности и только начал было о голоде, как вошла дочь хозяина Тиха — принесла всем кофе. Старики с облегчением вздохнули, увидев, что хоть одно веселое существо осталось в селе. В глазах Тихи, продолговатых и черных, как сливы, играла обычная лукавая улыбка, волосы были гладко причесаны на пробор, щеки свежи, как персики. Она и теперь не могла удержаться от проказ и, подавая старикам кофе, успела шепнуть им — так, чтоб отец не слыхал, — что она просто удивляется, как это чума до сих пор не заберет таких старцев.
— Сохрани бог, милая, — возразил дед Нейко. — Она, как придет, не глядит, старый ты или молодой…
— Нет, ей теперь старые шкуры нужны, — не унималась Тиха. — Она стариков морить пришла.
И, прежде чем Хаджи разобрал, о чем разговор, вышла. Дед Нейко кашлянул, во-первых, чтобы заглушить шутку девушки, а во-вторых, чтоб приготовиться к дальнейшему, и опять заговорил о чуме, потом о голоде, потом опять о чуме. И в заключение объявил:
— На тебя все село смотрит, Хаджи. Будь отцом родным…
В эту решительную минуту старики опустили глаза в землю и стали ждать, что скажет Хаджи Драган. Вдруг комната огласилась громким веселым смехом: захохотал Хаджи Драган. Старики взглянули на него с удивлением. Дороден был Хаджи Драган, и, пока он так смеялся, откинувшись назад, все тело его тряслось, а лицо налилось кровью.
— И за этим-то вы пришли ко мне? — загремел его низкий голос. — Да ведь я… Ха-ха-ха! Я нынче свадьбу играть буду, а вы мне о смерти толкуете.
— Что ты говоришь, Хаджи? — промолвил дед Нейко. — Может ли это быть?
— А почему же не может? Говорю вам, Тиху замуж выдаю. Одна дочь осталась у меня, ну и выдаю ее.
— Ладно ли будет, Хаджи? Народ мрет…
— Кто мрет? Где? Что вы чепуху болтаете? Никакой чумы нет, говорю вам. А ежели кто и мрет, так со страху. Бывает так: испугался человек, захотел умереть — ну и помер. Я ведь не спятил: была бы чума, разве стал бы я к свадьбе готовиться?