Собрались мы вместе — гайдуцкой дружиной стали. Знаем, что друг у друга на сердце, и молчим. Слышим, Курта замуж выходит. Из нас пятерых четверо на кавале играли, и, как прослышали мы, что просватана Курта, — задули в свои кавалы. В двух местах свадьба игралась: у Божила-кехаи волынки пели, а здесь, в ущелье, — кавалы…
Три дня пели кавалы. На четвертый день Голуб-воевода говорит: «Так нельзя. Один пусть пойдет, приведет Курту. Зачем нам обманываться? Пускай сама скажет, кого хочет. Кого выберет, тот с ней и будет. Кто пойдет?»
Пошел я, Стоян. Как я ее схватил, как за руку вел, пока она идти могла, как нес ее, будто ребенка, когда она упала от усталости, — об этом не буду рассказывать. Принес я и положил вот тут, под деревом. Гайдуки развели большой костер. Заблестели золотые на Курте и черные косы ее, засмеялась она, ненаглядная! Стоит, будто ягненок, среди нас, а мы друг на друга, как волки, глядим — вот-вот на куски разорвем. Но мы клятву дали, что она решать будет. «Кого хочешь? Говори, — сказал воевода. — Того и будешь!» Налились слезами глаза девушки: всех пятерых любила она. Но других — прежде; их время прошло: она их забыла. Всем сказала: «Нет!» Села рядом со мной. «Димитра хочу!» — говорит. И положила руку на плечо мне.
Повесили головы гайдуки и разошлись один за другим. Последним ушел Голуб-воевода. «Будь счастлив, Димитр!» — сказал он и стиснул зубы, я видел. Ушел он в лес, и вдруг оттуда — выстрел. Схватилась за сердце Курта, упала. Я вскочил — второй выстрел! У меня в глазах потемнело, и больше я ничего не помню…
Зажила моя рана, я выздоровел. А она померла вот на этом месте, где я сейчас сижу. Тут умерла Курта…
Стоян не заметил, что Крайналия кончил свой рассказ, и сидел задумавшись, глядя перед собой. А когда обернулся и поглядел на старика, увидел, что тот прислонился спиной к стволу бука, запрокинул голову и полузакрыл глаза. Лицо белое, как известка, руки скрестил на груди, как умирающий.
— Ты, видно, шибко устал, дядя, — промолвил Стоян.
Крайналия ничего не ответил и не открыл глаз. На лбу у него выступили мелкие капли пота.
— Тебе плохо, дядя? — испуганно воскликнул парень, наклонившись над ним.
— Ничего, — отозвался Крайналия, приоткрывая глаза. — Только холодно. Накинь мне бурку на спину. Вот так. Теперь, — продолжал он, и морщины вокруг его глаз улыбнулись, — теперь, Стоян, ты получишь, что просил у меня. Как умру, снаряжение мое возьмешь себе…
— Зачем ты говоришь это, дядя? — обиделся юноша. — Что с тобой?
— Ничего, милый, ничего. Пришел мой срок, вот и все. Хорошо, что здесь… где Курта… померла…
Голос его слабел, доходил как будто издалека. Он опять полузакрыл глаза. Тогда юноша, хоть был не робкого десятка, видя, что на глазах его умирает человек и он не в силах помочь ему, оробел, растерялся. Побежал было вниз, хотел кого-нибудь позвать, но вернулся. Вдруг увидел, как несколько человек промелькнули на тропинке и скрылись в лесу. Стоян узнал их, сунул палец в рот и свистнул. Вскоре из лесу послышался такой же резкий ответный свист. На поляну вышли пять человек и стали быстро приближаться. Стоян побежал им навстречу.
Когда они подошли к дереву, тот, что шел впереди и был воеводой, наклонился к Крайналии, заглянул ему в лицо, потом взял его за руку, пощупал пульс и промолвил:
— Царство ему небесное. Отдал богу душу.
Гайдуки сняли шапки, перекрестились. Стоян почувствовал, что на глазах у него выступили слезы. Стало смеркаться. Поляна потемнела, и бесчисленные желтые головки первоцветов покачивались, словно огоньки горящих свечей.
ВЕЧЕРА НА АНТИМОВСКОМ ПОСТОЯЛОМ ДВОРЕ
КАЛМУК ПРОДОЛЖАЕТ ДРЕМАТЬ…
Постоялый двор Сарандовицы в Антимове расположен не просто на перекрестке, а на пересечении многих дорог. И в осеннее время, когда со всей Добруджи обоз за обозом шли подводы — одни к пристани, что возле Балчика, другие к Батовской мельнице, — для них не было другого пути, кроме дороги через Антимово, мимо постоялого двора Сарандовицы. Тогда здесь начинались веселые дни. Двор всегда был полон распряженных телег, и, пока проголодавшиеся лошади дремали под своими попонами, в горнице звучали гайды, слышались громкие голоса, а по временам пол трещал, грозя провалиться от молодецкой рученицы. Человек, вошедший сюда со свежего воздуха, видел прежде всего волны сизого табачного дыма, наполняющего всю комнату от пола до потолка, и в этом дыму шапки, расстегнутые тулупы и усатые, загорелые на солнце и на ветру лица. Кругом — всеобщий галдеж. Кто захватил место — сидит, но в большинстве люди толпятся стоя, держа в одной руке стакан с вином, а в другой — кнут, словно готовые немедленно двинуться в дорогу.
А за прилавком, среди дыма и чада от жареных колбас, возвышается Сарандовица — статная, сильная, красивая, несмотря на свой возраст, женщина, с косами, уложенными вокруг головной повязки, и засученными рукавами. Она наливает вино, готовит закуски, командует прислугой и, хотя дел у нее по горло, успевает еще и пустить меткое словцо в ответ на брошенную кем-то в стороне шутку, улыбнуться, где нужно, а также встретить и проводить своих гостей добрым пожеланием.
В углу, тут же около прилавка, но словно чуждый всему этому гаму, склонясь на стол или запрокинув голову назад, так, что седая борода торчком стоит в воздухе, дремлет Калмук…
Таким мне запомнился Антимовский постоялый двор. Вплоть до поздней осени, пока погода еще не испортилась и дороги не развезло, здесь всегда было полно народу и продолжалось непрерывное веселье. Старое вино выпито, но уже начинают прибывать подводы преславских виноделов, нагруженные большими бочками с неперебродившим вином на подстилках из сухой кукурузы, с отдушинами, заткнутыми тростником.
Это было самое приятное время для нас с дедом Гено. Наша дружба и наши общие воспоминания неотделимы от осенней поры и от Антимовского постоялого двора.
Дед Гено — почти семидесятилетний старик. Но, несмотря на большую разницу в возрасте, нас связывала с ним крепкая дружба, между прочим и потому, что мое и его положение в доме было одинаково. И он, и я были, можно сказать, до некоторой степени бесполезными людьми. Я по временам пробовал работать на току, но у меня ничего не выходило. Я не выдерживал и, преследуемый шутками и насмешками тех, кому нипочем солнечный зной и у кого даже волдыри не вскакивают на руках от цепов и грабель, бежал назад к своим книгам. А когда и они мне надоедали, шел в кофейню Алекси и садился под тень акации.
Здесь или я уже находил деда Гено, или через короткое время он находил меня. Появлялся он обыкновенно сердитый, только что поругавшись со своими сыновьями, которые, по его словам, не хотят его слушаться. В действительности же эти сыновья, взрослые люди, широкоплечие гиганты, которые, чем тяжелее работа, тем с большим остервенением набрасывались на нее, не то чтобы не хотели слушаться старика, а просто у них не было в этом необходимости. Когда деду Гено что-нибудь не нравилось и он требовал сделать иначе, сыновья продолжали действовать по своему разумению и только украдкой посмеивались. Видя это, старик вспыхивал, обрушивался с руганью на первого попавшегося, потом покидал гумно и шел ко мне под тень акации. «Чудной нынче народ, — говорил он, еще не переставая волноваться и втягивая носом понюшку табаку из жестяной табакерки. — Ты ему твердишь одно, а он — другое». Я терпеливо выслушивал его жалобы, во всем с ним соглашался, и мое сочувствие, в сочетании с понюшкой табаку, мало-помалу успокаивало деда Гено. После этого мы отбрасывали в сторону мелкие злободневные темы и начинали беседовать о важных материях: о политике, о мировых событиях. А так как дед Гено почитывал вечный календарь, то иногда заходил разговор о зодиях и о предсказаниях знаменитого Казамии.
Но с приближением осенней поры, которая сулила нам путешествие на пристань, и тень акации, и астрология теряли для нас всю свою прелесть. При виде первых нагруженных подвод, идущих по дороге на Балчик, мы, словно два запоздалых журавля, испытывали чувство нетерпения и тоски. Нас манило бродяжничество по дорогам, и нам казалось немыслимым сидеть на одном месте, потому что мы с дедом Гено были все-таки не совсем бесполезными людьми. И хотя для некоторых видов труда у нас не хватало уменья или сил, существовала работа, которая всегда предоставлялась нам: поездка на пристань в Балчик. И вот это время приближалось, а вместе с ним наступала и наша пора. Во время встреч под тенью акации мы уже последние два-три дня не говорили ни о каких зодиях, ни разу не упомянули имя Казамии. Речь шла только о предстоящем путешествии, определялся день и час выезда, предусматривались связанные с ним всевозможные мелочи. А попутно мы вспоминали наши предыдущие поездки и в особенности Антимовский постоялый двор.
Наконец назначенный день наступил, и мы едем. Телеги нагружены зерном, увязаны сверху кожами, позади каждого из нас лежит мешок соломы. Мы берем в руки вожжи, и сытые кони бодрым шагом трогаются с места. Благодаря тяжести груза мы не ощущаем ни малейшей тряски, а колеса только слегка покачиваются, но не дребезжат. Наш выезд приурочен к вечеру, на закате, так как путь долог и необходимо ехать всю ночь, с тем чтобы рано утром мы были на пристани и в тот же день могли двинуться обратно. Перед нами вьется белая лента дороги. Там, где она поднимается хотя бы на небольшой пригорок, мы слезаем и идем с дедом Гено пешком, разговаривая на ходу. Потом снова садимся. Вечереет. На поля, покрытые жнивьем и кукурузой, надвигаются сумерки. Кругом ни одной живой души, только кое-где на незасеянном участке возвышается силуэт огромного орла.
Так проходит много времени. Оба мы сидим на своих телегах и молчим. Мы уже не видим друг друга, не видим ничего по сторонам — темно. Равнина замкнула нас в непроглядный круг, а вверху мерцает небо, усеянное звездами. Около полуночи, когда и лошадей и нас начинает одолевать усталость, низко, ниже звезд, все время