Известным человеком в городе был и мясник Крыстан, хотя слава его — более сомнительного свойства. Этот огромный здоровяк с выпученными глазами и гайдуцкими усами обладал такой невероятной силой, что сам, без всякой помощи и не прибегая к каким-либо орудиям, вроде веревки, жерди и тому подобного, хватал буйвола за рога, валил его на землю, задирал ему голову и резал его, как ягненка. По меньшей мере раз или два в неделю Крыстан напивался и устраивал на улице живописные процессии. Можно было бы ожидать, что этот силач, кровожадный уже в силу своей жестокой профессии, в пьяном виде будет творить неслыханное. Ничего подобного. Он, правда, поднимал страшный шум, переходя из корчмы в корчму, в пиджаке, молодецки накинутом на одно плечо, и предшествуемый музыкантами с налепленными им на лоб серебряными левами. Но все буйство его ограничивалось битьем графинов и стаканов, да еще, случалось, ломался стул или стол, которые он, чтобы показать свою силу, подымал зубами. И если кому и приходилось туго от этих оргий загулявшего мясника, так только его жене. Вернувшись домой, он с поводом или без повода задавал ей хорошую трепку, главным образом на том основании, что она не рожает, выгонял ее вон, а сам запирался и засыпал богатырским сном на целые сутки. Крыстаница, избитая, растрепанная и заплаканная, бежала жаловаться то в общину, то к матери или же, повалившись в бурьян в саду, рвала на себе волосы и выла, как волчица.
Немало можно было бы назвать людей вроде дедушки Слави, Рачо Самсара и мясника Крыстана. Но если и эти трое, и им подобные, при всей своей занятности, вызывали жалость, осуждение или неодобрение, то среди них был такой, одно имя которого способно было вызвать улыбку на самой сумрачной физиономии, развеселить и смягчить самую мрачную душу. Это — Люцкан, единственный в городе торговец цветами.
Что-то весьма оригинальное, полусмешное-полусерьезное было в характере и в самой наружности Люцкана, хорошо знакомой старому и малому. Этот добродушный, кроткий человек был всегда в одном и том же настроении: в состоянии какой-то восторженной мечтательности, какого-то тихого, блаженного самоудовлетворения, для которого как будто не было никаких причин. Эта беззаботная и безобидная душа птички божьей, не жнущей, не сеющей и довольствующейся ясным солнышком да воздухом, которым она дышит, определила и его профессию. Но Люцкан продавал цветы только весной и летом. В городе не было теплиц, и зимой ему, не без печали и страдания, приходилось переменять это занятие на другое, не столь почтенное и красивое: торговать семечками, фисташками и лесными орехами. К этой работе он относился с небрежением и всякий раз терпел убыток, так как, обладая нежным сердцем, не умел оставаться глухим к просьбам молоденьких девушек, а давал им больше положенного и таким способом разорялся. Но материальные потери не могли возмутить тишины и блаженства души его, ибо Люцкан, помимо всего прочего, был поэт. Все хорошо знали знаменитое его стихотворение — поэму «Люцкан пылает ярким пламенем». Собственно, известны были лишь некоторые отдельные ее строфы, поскольку опубликование всей поэмы Люцкан откладывал до получения из одного высокого учреждения обещанной ему, по его словам, ссуды.
Светлая, восторженная душа Люцкана была истинным сосудом любви. В самом деле, как каждый поэт, он был безумно влюблен, и притом — в самую хорошенькую девушку во всем городе: в Цветану, дочь одного из крупнейших землевладельцев округи. По издавна заведенному обычаю, еще соблюдающемуся в богатых семьях, Цветана училась в Роберт-колледже, в Стамбуле, но на каникулы всегда приезжала домой. Это была хорошенькая смуглая девушка с задумчивыми черными глазами серны и довольно большой родинкой на щеке. Может быть, в городе были девушки и красивей. Но им не хватало одного, что отличало Цветану: той непринужденной грации, того тонкого благородства и достоинства, которыми было проникнуто все ее существо. Она почти ни с кем не дружила, ее считали гордой, надменной, злословили на ее счет. Но друг или враг, молодой или пожилой человек — никто не мог пройти мимо этой девушки, не заглядевшись на нее, между тем как она, словно никого не видя, медленно ступала, погруженная в себя, чуждая всему окружающему — в гордом и неприступном одиночестве царицы далекой страны.
Люцкан не скрывал своего чувства к ней и, со свойственным ему легкомыслием и болтливостью, рассказывал о своей любви встречному и поперечному. Над ним, понятно, подшучивали, смеялись. И в самом деле, любовь Люцкана была как бы контрастом к другой — истинной, серьезной любви. Ибо ни для кого не было тайной, что Цветаной увлечен молодой городской инженер; но, по неизвестной причине, он не имел успеха, — по крайней мере того, на который мог, по общему мнению, рассчитывать. До сих пор сохранился один документ, относящийся к этой нашумевшей истории. Инженер разрабатывал тогда общий регуляционный план города. И когда все было уже готово и оставалось только надписать названия улиц, он внес в официальный проект одно своевольное изменение, назвал улицу, на которой жила Цветана, ее именем. Много позже того времени, к которому относится наш рассказ, когда роман инженера получил совсем другой конец, начали осуществлять разработанный им план. Преступление было обнаружено, но вся эта история так занимала в свое время умы всего города, что, из уважения к чувствам инженера, новое название улицы закрепилось за ней. До сих пор она носит странное для слуха приезжих название «Цветана».
Инженер относился к Люцкану с величайшей приязнью и покровительствовал ему. Он давал ему оборотные средства для торговли, дарил ему одежду со своего плеча, котелки, сюртуки, поношенные, правда, но довольно прилично сидящие на худой, хрупкой фигуре Люцкана. Как раз эта одежда и была одной из причин широкой популярности последнего. С другой стороны, хотя молодой инженер и проводил время в сухих математических вычислениях и составлении чертежей, он не был лишен интереса к литературе и искусству. Правда, он почему-то считал величайшим поэтом всех времен Леопарди, обнаруживая большую слабость к его мрачной, меланхолической поэзии. Имя Леопарди было у него всегда на устах; он постоянно его цитировал. Но сам он был чрезвычайно жизнерадостный юноша, остроумный, веселый, к тому же настоящий красавец. Разумеется, влияние его на Люцкана распространялось и на эту область. Шел даже слух, будто инженер не вполне чужд процессу создания славной поэмы о ярком пламени.
Но в другом случае влияние его на Люцкана и дружба с ним дали более положительные и полезные результаты. Он познакомил его с тонкой и сложной наукой о цветах, с символическим значением их окраски, в частности с приемами аллегорического выражения своих чувств посредством того или иного цветка. Это была приятная сентиментальная игра, созданная романтическим воображением старины и доведенная до высшего совершенства в те дни, когда благородные храбрые рыцари, оставив на время походы, битвы и сменив тяжкие доспехи на шелковые одежды да страусовые перья, предавались блестящему и галантному флирту в просторных залах замков. Готовые рецепты этой нежной науки инженер нашел в каком-то давно забытом романе либо в покрытых пылью томах какой-нибудь энциклопедии. Но именно эта наука и нужна была Люцкану. И благодаря прирожденной восторженной любви к своей профессии и к цветам он так хорошо усвоил и вытвердил уроки инженера, так мастерски применял их на практике, развивая их даже дальше, что не только укрепил свое торговое предприятие, но тут-то и достиг величайшей славы.
Не только Люцкану, но и кому бы то ни было другому из горожан трудно было бы проникнуть в лукавый, тонкий замысел, проводившийся в данном случае инженером. Наивный, простодушный и глуповатый продавец цветов мог говорить что ему угодно, не привлекая ничьего внимания к своим словам, так как все привыкли вышучивать его и подымать на смех. Но вдруг он заговорил, во всяком случае при продаже цветов, умно, интересно, так что приятно было слушать. В словах его появился и смысл, и некая элегантная, поэтичная, проникающая в сердце аллегоричность. Люцкан начал применять на практике науку о языке цветов. Успех был огромный. Даже Цветана, прежде не дослушивавшая до конца болтовню придурковатого поэта, стала задумываться над его словами. Но удивление ее длилось недолго. Скоро, очень скоро она поняла, что другой вкладывает в уста простодушного продавца эти смелые и страстные объяснения. Но в конце концов все это было так невинно, что она не хотела и не могла сердиться ни на того, ни на другого. В этом было даже что-то забавное: как в «Сирано де Бержераке», двое таких далеких друг от друга людей соединялись, сливались в одно лицо, в одного человека, который, конечно, представлял собой таинственного героя романа.
Каждый вечер, когда солнце склонялось к западу и через улицу протягивались тени тополей, Цветана садилась у окна — читать. Из-за соседнего угла выходил Люцкан без шляпы. Он оставил дома свой котелок, потому что тепло, потому что волосы его так гладко причесаны, что блестят и светятся, словно вороново крыло. Смугловатое лицо его блаженно сияет, веки, от природы полуопущенные, придают его взгляду какое-то мечтательное, рассеянное выражение. Он счастлив, как всегда, лоток его полон цветов, и свежие, только что сорванные тюльпаны, гиацинты, гвоздики блещут еще ярче на фоне его черного сюртука. Каждый вечер, продал он что-нибудь в другом месте или нет, он должен обязательно пройти здесь.
Увидев его, Цветана улыбается. Над ее белыми как снег зубами мерцает черная родинка. Что скажет нынче Люцкан или, верней, что скажет другой его устами? Люцкан останавливается под окном, здоровается, кланяется, берет целый букет розовых гиацинтов и с галантностью, в которой чувствуется не природная ловкость, а продолжительная тренировка, поклонившись, подносит его Цветане.
— Гиацинты, — произносит он нараспев. — Радость сердца!
Это — лишь обозначение гиацинта, и он тут же прибавляет самое важное — из разговора цветов: