и слесари всего города, они зажглись; ослепительный свет залил залу, слуги победоносно потянули за шнуры, и своенравные светочи медленно, торжественно всплыли над головами ликующего народа. Долго сдерживаемое веселье выбилось наружу, со всех сторон послышались заказы: женщинам — лимонад, мужчинам — пиво. Но уже за второй кружкой последние не выдерживают, находя этот напиток безвкусным, пресным; и после небольшой стычки с женами, которые ласково грозят им пальцем, почтенные супруги, отбросив излишние условности, велят подать крепкой водки со всем разнообразием провинциальных закусок. Жены некоторое время еще протестуют, но вскоре тоже соглашаются сменить лимонад на пиво. Воцаряется живое, непринужденное веселье; громкий беспорядочный гомон наполняет залу; между старшими незаметно завязываются беседы, горячие споры. А молоденькие девушки начинают чувствовать себя свободнее; и вместо того чтобы сидеть скромно, не глядя по сторонам, как сидели до сих пор, так отодвигают стулья, чтобы смотреть, куда вздумается. Это происходит почти за каждым столиком. Идут обмены взглядами и улыбками, воодушевление растет, и, однако, все ждут чего-то, что по неизвестной причине задерживается. Более нетерпеливые все чаще поглядывают на дверь.
— А, Люцкан! Сюда! Сюда-а! — вдруг гремит чей-то низкий бас, оглашая, как труба, всю залу.
Все оборачиваются к двери. Входит Люцкан. Он спешит, высоко подняв обеими руками лоток с новыми цветами. Свет ацетиленовой лампы падает прямо на них, и все эти белые и красные розы, георгины, ирисы, гвоздики так и сверкают, улыбаются, свежие, прекрасные, еще полные росы и ночного холода.
В зале подымается шум, крики. Все зовут Люцкана, стучат по столу, машут рукой.
— Сюда, Люцкан! Сюда! — опять ревет громоподобный бас.
Люцкан останавливается в нерешительности: куда идти? Некоторые встают, окружают его и чуть не насильно тащат к своему столику; другие тянут к себе, не совсем деликатно вцепившись в полы его сюртука.
Люцкан не сердится. Наоборот, это повышенное внимание страшно ему льстит. От этого шума, смеха, веселья он пьянеет без вина. Он поэт, и его вдруг осеняет вдохновение: никогда не бывает он так изобретателен и забавен, никогда не применяет так удачно свою знаменитую науку о цветах, как теперь.
Цветы покупают у всех столиков. Покупают не столько ради них самих, но, главным образом, чтобы от души посмеяться над неожиданными веселыми фразами, которыми Люцкан напутствует каждый проданный цветок, как это делается при игре в фанты.
— Роза! — говорит он. — Белая! Любовь вздыхает.
Или:
— Желтофиоль, желтофиоль! Разлука. Зачем я так далеко от тебя?
И все эти добродетельные мужья и жены с уже остывшими сердцами, кто шутя, кто в неподдельном умилении, дарят друг другу цветы и не без волнения повторяют слова Люцкана. Даже мясник Крыстан расчувствовался. Встал, потянулся с большим красным цветком в руке к своей благоверной.
— Флокс. Значит пламя, — повторяет он слова Люцкана.
И, воткнув цветок в волосы опешившей супруге, не особенно нежно добавляет:
— Сгораю по тебе!
Пылкая исповедь эта так непохожа на действительность, что за соседними столиками раздается оглушительный хохот.
Но к молодежи Люцкан относится внимательней, задушевней. Он в курсе всех любовных историй и быстрым взглядом сразу оценивает положение, замечая все перекрестные взгляды и улыбки. Вот он — у столика почтмейстера Керанова. Там — дочь Керанова, хорошенькая черноглазая Иванка. Люцкан знает, что над бедной девушкой вечно тяготеет безжалостный террор матери, но сейчас Иванка так подвинула свой стул, что может кидать украдкой быстрые взгляды на своего обожателя — щеголеватого секретаря мирового судьи. И пока все сидящие за столиком обмениваются цветами, смеясь над галантными комплиментами, нарочно рассыпаемыми Люцканом с особенной щедростью, последний протягивает Иванке пучок синих фиалок и шепчет ей от лица секретаря:
— Фиалка! Тайная любовь. Будь благоразумной.
А белую гвоздику, которая обозначает чистоту, он подает дочери богатого торговца Драгнева Ирине. Это не случайно. Несмотря на явное несогласие надменных и упрямых родителей, ее руки осмеливается добиваться Пантев, бедный, но красивый юноша и к тому же хороший скрипач. И Люцкан, подавая Ирине белую гвоздику, весьма уместно шепчет ей:
— Мои чувства чисты!
Но, как опытный дирижер, Люцкан улавливает не только приятные, нежные тона, издаваемые струнами этих влюбленных сердец. Он не только ободряет, не только успокаивает и нежит. Он способен и строго укорять, когда нужно. Вот, скажем, резвая, веселая Сийка Стефанова, которая нарочно любезничает с портным Вылчо — специально для того, чтобы подразнить своего вздыхателя Дамянова. А тот, отвергнутый, сидит за другим столиком, поодаль, и, запустив пальцы в волосы, опрокидывает рюмку за рюмкой, глядя мрачно в пространство и распевая: «Помнишь ли, милая?..» Все знают, что за этим последует истерический плач. Поэтому Люцкан протягивает Сийке белый нарцисс и строго, почти сердито шепчет:
— Нарцисс. Холод. У тебя нет сердца!
Очень скоро на лотке Люцкана становится пусто. Многие сердятся, громко выговаривают ему за то, что он их обошел.
— Люцкан! — презрительно возглашает громоподобный бас. — Люцкан пылает ярким пламенем. По-э-ма!
Это Вартоломей Вардев, секретарь архиерейского наместничества и первый бас церковного хора. Ему тоже не досталось цветка, и он решил отомстить.
Цветы Люцкана, а еще больше его комментарии довели царящее в зале веселье до высшей точки. Много было пропущено рюмашек и выпито пива, пока он давал пояснения символического значения цветов. Но здешний народ никогда не теряет чувства меры. Часовая стрелка приближается к десяти; пора по домам. Один за другим все встают, тем более что мясник Крыстан, совсем пьяный, уже собирается поднять столик зубами, а жена, с красивым флоксом в волосах, сердито бранит его, стараясь удержать от этой затеи. И за другим столиком Рачо Самсар уже начал сокрушительную филиппику против всего на свете.
Люцкан не уходит сразу, и это большая ошибка с его стороны. Потому что как раз в это время возвращаются со своей сентиментальной прогулки влюбленные певцы и наводняют «Залу соединения», словно гунны. С Люцканом они обращаются не очень деликатно. Так как лоток его пуст и он не может дать им цветов, они приступают к нему с просьбами и требованиями продекламировать свою поэму, подшучивая и жестоко издеваясь над ним.
Гордый вниманием, которым он был только что окружен, Люцкан пробует держаться с молодыми людьми независимо, высокомерно, но это их не только не укрощает, а приводит в еще больший азарт. Они неистовствуют, дергают его за полы сюртука, колотят кулаками по котелку, надвигая его Люцкану на самые уши, либо просто кидают об землю, чтобы, по их словам, посмотреть, праздник завтра или будни. Дело доходит до драки, в которой, конечно, достается опять-таки Люцкану; плача от обиды, вырывается он из рук своих мучителей, в измятом котелке и разорванном сюртуке, раздвоенном сзади наподобие ласточкина хвоста.
Люцкан был сирота и жил у ресторатора, деда Руси, который не лишал его приюта даже в тяжелый зимний период, когда торговля фисташками давала одни убытки. В ответ Люцкан оказывал старику разные мелкие услуги и украшал ресторанные столики не распроданными в будни цветами. Люцкан обычно возвращался домой в тот момент, когда дедушка Руси просматривал свои счетные книги; деду Руси достаточно было кинуть на Люцкана взгляд из-под очков, чтобы понять, какое несчастье произошло с котелком и сюртуком.
— Сколько раз говорил тебе, — кротко пеняет он ему, — не путайся с этими бездельниками.
В ресторане сидит Митю Караколев, знаменитый охотник, поставляющий деду Руси дичь. Это коренастый, плотный, добродушный человек, косматый, как Исав. Природа наделила его сильным голосом; он говорил всегда громко, словно кого-то ругал, а когда звал свою собаку в лесу, так, по утверждению многих, было слышно на десять километров.
Митю рассеянно слушает рассказ Люцкана о мучениях, которым тот подвергся; до его сознания явно ничего не доходит. Он только что с промысла, душа его полна привольем полей, перед глазами разливается зеленое море хлебов. К тому же он принес нынче трех зайцев, висящих в сторонке, и как раз перед приходом Люцкана рассказывал, как их добыл.
— Брось ты об этих мерзавцах, — перебивает он Люцкана. — Послушай, что было дальше-то. Вдруг… заяц этот самый — опять выскочил, а Шакал за ним. Нашел его, значит, и погнал. «Врешь, думаю, — ты матерый, а Шакала моего не обведешь».
Митю рассказывает о своих охотничьих подвигах с огромным увлечением. Не только подробно описывает всевозможные перипетии, но некоторые сцены даже воспроизводит подробно: как он стоял, как приготовился и прицелился; при этом он с удивительным искусством воспроизводит лай своей собаки, со всеми его нюансами, в разные моменты гона. В самозабвении он незаметно начинает так орать, что полицейский на соседнем посту заглядывает в окошко: не случилось ли, мол, чего. Но и Люцкан уже забыл о своем горе. Улыбающиеся, восхищенные, слушают они с дедом Руси занятные рассказы охотника.
Объявили мобилизацию. Для Люцкана, далекого от политики, это явилось полной неожиданностью. В первый день не произошло ничего особенного. Протяжно и тревожно, как в набат, били колокола во всех церквах; в кофейнях, на улицах и площадях толпился народ, возбужденно жестикулируя и передавая друг другу новости. Время от времени появлялся глашатай Пенчо, и сухие удары его барабана собирали вокруг него толпу, тут же рассеивающуюся. Мастерские запирались, чиновники оставляли канцелярии. Каждый спешил сделать кое-какие приготовления для себя и для семьи; до позднего вечера всюду царило оживление. Впрочем, все пока шло чинно, спокойно, деловито.
Но на другой день началось что-то необычайное. Появились запасные из деревень. Улицы запрудили телеги, битком набитые здоровыми молодыми парнями, приехавшими как на свадьбу: у всех — букетики цветов, развеваются знамена, играют волынки. Воздух дрожит от выкриков, льются песни, и этот страшный шум еще больше горячит взмыленных коней, украшенных белыми платками. Долго длится отчаянная скачка по улицам и перед корчмами, где вино льется рекой, а недопитое, по старому юнацкому обычаю, выливается на конскую гриву.