Старопланинские легенды — страница 39 из 72

И, не дав Люцкану опомниться, он схватил хризантему, кинул ее на землю и безжалостно растоптал сапогом.

— Постой! Не надо, прошу тебя. Постой… зачем?

Солдат еще раз обратил к нему свое искаженное бешенством лицо и скверно выругался.

— Люди с голоду мрут, а он цветочками тешится.

Люцкан поглядел на землю: от хризантемы — ни следа; поглядел вслед солдату. Глаза его наполнились слезами.

— Что такое? — спросил подошедший Караколев.

— Цветок мой растоптал. Я ему ничего не сделал, а он… растоптал цветок!

И Люцкан заплакал, как плакал, когда кидали оземь его котелок и раздирали полы его сюртука. Другой бы на месте Караколева захохотал. Но он слишком хорошо знал Люцкана да к тому же был страшно голоден и зол.

— Говори, кто. Только покажи мне его! — крикнул он.

Но солдат был уже далеко, и не такой человек был Люцкан, чтобы увидеть и узнать его среди бесконечного количества одинаковых фигур.

Это грубое обращение обижало Люцкана до глубины души. Он не умел ненавидеть, но стал всех бояться, избегать. Полный горечи, беззащитный, слабый, он чувствовал, что умирает от муки, что он несчастней и заброшенней всех на свете. Сам не понимал, почему он здесь и куда идет. Еще недавно война увлекала его; он помнил и понимал больше начало ее, этот шумный, незабываемый праздник, когда со всех сторон лились потоки цветов, сверкая на солнце, говоря на своем чудном, таинственном языке. Было прекрасно, весело. Но теперь война оказалась беспощадной, страшной, а главное неясной, ничем не оправданной. Словно какая-то злая, враждебная стихия подхватила его и понесла насильно. И он не мог ей противиться и шел, куда шли другие. Ясно было ему только одно: прошлое. Спокойная, мирная жизнь, повседневный труд, для которого требовались только хорошая погода, солнце да лоток с цветами, — эта жизнь вставала теперь в его воспоминаниях, наполняла все его мысли, и призраки, рисовавшиеся его воображению, вызывали то странное ощущение блаженства, которое не могли нарушить ни страдания, ни боль. Он походил на лунатика, преспокойно шагающего по краю бездны.

О чем только он не вспоминал, чего не восстанавливал в своей памяти. Он видел себя опять в городе, застегнутого в черный сюртук, гладко причесанного и напомаженного, счастливого своей любовью, вдохновленного вещими словами, которые нашептывают ему свежие благоуханные цветы на лотке. Часто вспоминал он и белую хризантему, так жестоко втоптанную в грязь этим грубым солдатом. Вспоминал и красивую девушку, от которой он ее получил, но черты ее тускнели, исчезали из его памяти, и вместо нее еще ярче и живей являлся образ Цветаны. И он подносил Цветане эту самую хризантему, чья снежная белизна веяла на него примирением и печалью.

— Сударыня, возьмите! — печально говорил он. — Белая хризантема. Прощание. Нет больше новой любви…

И прекрасное лицо Цветаны с черной родинкой на щеке на этот раз не улыбается. Темные глаза ее глядят на него из-под длинных ресниц внимательно и скорбно. Ему становится жаль, до боли жаль самого себя, и он, давно забывший материнскую ласку, никогда не знавший нежности сестры, мысленно склоняет голову к ее коленям и, захлебываясь слезами, говорит:

— Я болен. Умру. Скоро умру.

А поход продолжался, лесам Странджи не было конца. Наконец дошли до того места, о котором говорили, что там — конец этого мучительного марша. Поблизости находилось какое-то безлюдное село, название которого при других обстоятельствах осталось бы неизвестным, но теперь было у всех на устах: Софас… Софас! Название страшной гигантской мертвецкой, возникновения которой пока никто еще не предвидел. В одну минуту возникло бесчисленное количество биваков. Погода теплая, на ясном небе сияет бледный рог месяца. Но звезд в небе меньше, чем светлых точек бивачных огней внизу. Огромная человеческая масса, через силу приползшая из дебрей Странджи, отдыхала, веселая, довольная, почти счастливая. А на другой день на нее свалилась самая страшная из всех бед. Началась холера.

Люцкан целые дни лежал в палатке. У него не хватало сил шагу ступить. Но хорошая погода, солнце и теплый ветер навевали ему на душу несказанное блаженство. Он уходил в свои воспоминания, мечтал, улыбался. Словно вечная весна царила в этих местах. И если б не ужасная усталость, мешавшая ему дойти до ближнего леса, он, наверно, под каждым кустом нашел бы фиалки.

А вокруг свирепствовала страшная, безжалостная смерть. Не та, которую смело встречаешь в бою. Не та, что наступает мгновенно, под тихий свист пули, среди ослепительного блеска шрапнели. Та как будто не так страшна, потому что она известна и встречаешь ее в опьянении, в самозабвенье. Нет, тут свирепствовала другая смерть — невидимая, коварная, неумолимая. Кого она сразит, кого минует? На всех направлен ее грозный перст, всех леденит ее дыхание, над всеми нависла она — лютая, торжествующая, ненасытная.

Могилы росли, как грибы. Больных относили подальше, в зловещие лесные лагери, где каждое утро живые, напрягая последние силы, отползали на несколько шагов в сторону от мертвых. Или же в тупом смиренье отчаяния оставались на месте, чтобы испустить дух среди непохороненных трупов. О войне как будто забыли; никто не испытывал ненависти к неприятелю, о нем никто и не думал. Сосредоточенная в тесном углу между двумя морями, притаившаяся на биваках, в окопах, селах, лесах, огромная армия корчилась в стонах и муках, уменьшалась, таяла. А погода стояла прекрасная, по-прежнему дул теплый, ласковый ветер, сияло теплое южное солнце. Но в этом блеске кишели миазмы, таилась отрава, чувствовалось зловещее дыхание смерти.

Самые смелые и бесшабашные смутились. Рачо Самсар, чей буйный нрав не гнулся под самыми страшными бедами, больше не бранился, не роптал, не повышал голоса. Не страх, а скорбное недоумение и покорность читались на осунувшемся и постаревшем лице его. Он держал в руках маленькую книжку в переплете, все время читал ее и, указывая на полную умирающих и ожидающих смерти безмолвную долину, говорил:

— Война! Не при Эски-Полосе, не при Колибе и Чонгоре шла война. Здесь она, страшная, беспощадная. Нет на земле бедствий грознее. А мы что думали, выступая? Шли как на свадьбу. Но часто бог влагает пророческие слова в уста простых сердцем и нищих духом, делая их провидцами. Помните, что говорил наш дед Слави на вокзале? «Вот они, — сказал он тогда про нас, — сто тысяч человек. Всех пошлю к себе в имение. Время-то какое? Близится жатва, жатва!» Да, это жатва! Какой неуемный жнец сжал бы больше снопов?

Это было не всем понятно. Но Рачо продолжал говорить, обращаясь как бы к себе. Потом раскрывал книжку и начинал читать вслух:

— «И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными».

Возле него сидят Вартоломей, Крыстан и Караколев. С широко раскрытыми от страха глазами внимательно слушают они Самсара. Люцкан, лежа в палатке, тоже слушает, но ясно видно, что ничего не понимает. Сразу после торжественных вещаний Рачо он совсем наивно, простодушно восклицает:

— Какая погодка-то! Коли в наших местах так было бы, всю зиму цветы цвели бы…

Рачо Самсар поглядел на него, улыбнулся и промолчал.

Вартоломей до поздней ночи пел молитвы. Утром его унесли из лагеря на носилках. Глаза у него были закрыты, запрокинутая голова покачивалась из стороны в сторону. А через два дня таким же способом отбыл из лагеря и Рачо Самсар. В каждой роте убыль доходила до половины личного состава. Смерть свирепствовала, жертвам не было числа.

Люцкан лежал в палатке. Изнеможенный, отупелый от боли и страданий, он, однако, сохранял на лице своем прежнее выражение странного блаженства, глядел мечтательно, улыбался, а по вечерам засыпал сном праведника и во сне видел широкие поля, покрытые не посевами, а какими-то большими фантастическими цветами. Они играли всеми красками и чудно благоухали. Их озаряло солнце и волновал теплый ветерок…

IX

Уже второй день идет штурм Чаталджанских укреплений. Рота Люцкана залегла в ров у шоссе. Она — в резерве. Цепи близко, и оттуда доносится грозный многоголосый шум: гремят винтовки, зловеще трещат пулеметы, тупо, басово гремят взрывы гранат. Возле самого шоссе высится громадный дуб. Вихрь пуль, носящихся в воздухе, обрушивается на него сверху, стучит по крепким, как железо, сучьям, срывает с них кору, сбивает ветки и листья. Ротный командир укрылся за толстым стволом и осторожно выглядывает оттуда — вперед. Солдаты молчат, не шелохнутся. С напряженными, бледными лицами они плотно прижались к земле; фуражки их образуют прямую линию, и между ними выделяется одна, с деревянным крестом надо лбом. Это Люцкан. Вид у него спокойный; он восторженно глядит в пространство.

Никто не верил, что он выйдет живым из зловещего лагеря под Софасом. Он чувствовал себя очень скверно и, когда унесли на носилках Рачо Самсара, решил, что теперь — очередь за ним. Он был так слаб, что не мог встать: при малейшей попытке у него дрожали ноги, подгибались колени, и ему не оставалось ничего другого, как снова лечь. Но совершенно неожиданно начался штурм, и страшное возбуждение, охватившее всех, пробудило и в Люцкане такие силы, о которых никто не подозревал. Перед выступлением фельдфебель стал отделять больных от здоровых. Вечно сердитый, он во всем готов был заподозрить притворство и обман; но жалкий, больной вид Люцкана заставил его вздрогнуть.

— Ты здоров? — спросил он его.

— Так точно, господин фельдфебель! — ответил Люцкан. Только потому, что с губ его сорвалась именно эта фраза, а не другая: «Никак нет». Только эти два ответа и давал он на все вопросы своего строгого и хмурого начальника.

В сущности, ему было все равно, Оставаться ли в лагере или выступать. Он был болен — это он чувствовал ясно; но, кроме того, еще что-то лежало у него камнем на сердце, помрачая и без того скудный рассудок. На все вокруг он смотрел с тупым, оцепенелым безразличием. Единственным светлым лучом, озарявшим его сознание и возвращавшим его к действительности, были мысли о прошлом. Только эти мысли могли удержаться у него в памяти, только они могли зажечь огонь в его угасших глазах и вызвать улыбку на его бескровные, посинелые губы. Он машинально шагал вместе с другими, машинально делал то, что делали они. Иногда он немного приходил в себя; близкие разрывы шрапнели заставляли его очнуться, и он отчетливо понимал, что происходит вокруг.