когда темнело и становилось прохладнее, он садился на скамейку на террасе. Сквозь ветви акаций светили звезды, в теплом воздухе носились жуки, натыкались на что-то и падали на землю, как капли дождя. Рядом с ним что-то пролетало, мелькали какие-то крылья, но тихо, осторожно, бесшумно. Летучие мыши! Они то появлялись на какое-то мгновение на свету, то, вдруг резко меняя направление, исчезали в темноте. Боянов улыбался. Он больше не наблюдал за ними, но радовался их присутствию, ощущал невидимую сеть, которую они сплетали вокруг него, сеть из грез и сладких сновидений. О чем только не думал он в такие минуты, о чем не вспоминал, какие только картины не рисовало его воспаленное воображение! Он видел Веру и разговаривал с ней, читал ее письма, таким же странным образом переносился к ней и смотрел через ее плечо, как она читает его письма. Наконец, он видел себя перед аппаратом. Ошеломленный, взволнованный, он разворачивает дрожащими руками ленту и читает: «Еду. Встречай на границе. Вера». На границе! Разумеется, он будет там, и намного раньше, чем надо. И вот показывается бричка с запряженными в нее белыми конями, поют колокольчики, в окне появляется улыбающееся лицо, маленькая белая рука машет платком. Потом первая встреча — взволнованный и бессвязный разговор о мучительной разлуке, о бесконечно долгом ожидании. Топузов, который тоже здесь, не может сдержать слез. Ак-Яхя сидит на козлах и улыбается, довольный и гордый тем, что доставил это счастье.
Все садятся в бричку и едут в село. Боянову хочется, чтобы все увидели его, хочется похвастаться, показать свое счастье. И все вокруг преображается: их въезд в село превращается в какую-то триумфальную встречу. По обеим сторонам дороги полно народу. Это густая пестрая толпа, которой нет ни конца ни края. И все смотрят на него и, конечно, на нее, а она сидит рядом с ним, сияющая от радости и счастья. И они совсем не в бричке, а в карете, открытой, большой, точно такой, какие бывают на картинках, и кони тоже белые, но более красивые, гордые и величавые. Боянов смотрит на всех людей как на братьев, кланяется им и улыбается. Он ясно слышит, как кто-то говорит: «Это Боян Боянов, начальник… нет! — директор почт… нет, нет! Это Боян Боянов, министр почт и телеграфа, он женится на дочери господина Лозева, Вере Лозевой». И все это повторяют. Но вдруг в толпе он видит насупленное, сердитое, злое лицо — это Ангел, почтальон. Он не радуется, его лицо чернеет от злобы и зависти. А вот и ветеринарный фельдшер и рябой офицер-пограничник. «Вон как весь высох, — говорит фельдшер и показывает на Боянова, — на летучую мышь стал похож!» — «Скорее на филина!» — добавляет офицер, и оба покатываются со смеху. «Давай! — кричит кучеру Боянов в приступе ярости. — Давай, гони! Прямо на них! Топчи их, дави, бей их!..»
И гнев его настолько силен, что Боянов вскакивает, но тут же успокаивается и приходит в себя. Теплая ночь и лунный свет, который белыми потоками струится сквозь листву акаций, зовут его из дома. Он хватает шляпу и спешит в степь. И, как он это делал уже не раз, идет по той же дороге, по которой они прошли когда-то с Верой, останавливается там, где останавливались с ней, припоминает каждую мелочь, каждое сказанное ею слово. И, увлекаясь все более и более, уже не видит перед собой ничего, кроме женщины в белом, освещенной лунным светом, улыбающейся, манящей. И, очарованный ею, Боянов словно не идет, а летит по степи, как безумный.
Поздно ночью он возвращается к себе в комнату и бросается на кровать. Но он слишком возбужден и утомлен, чтобы уснуть. В комнате темно, но в черной раме окна — голубое сияние лунной ночи, сноп света под углом пронизывает мрак, и вместе с ним словно врывается в комнату пьянящая нега летней ночи. Боянов закрывает глаза, пытается уснуть, но чувствует, как учащенно бьется сердце, как в кипящей крови пробуждаются желания, которые обжигают его, точно пламя. Улыбающийся образ Веры внезапно исчезает, и на его месте появляется Маруся, крупная, сильная, с затуманенными похотью глазами. Она обнимает его своими сильными руками, прижимается к нему, обжигает его своим горячим дыханием…
Покой навсегда оставил Боянова. Ночи он проводил в таком состоянии, что трудно было различить, где сон, а где явь. Сны были нелепые, прерываемые мучительными и страшными кошмарами. Дни проходили в мечтах, которые тоже напоминали бред. Он и без того был не слишком здоров, а сейчас похудел еще больше, лицо осунулось, вытянулось, и только глаза горели неспокойным, лихорадочным огнем. Он все чаще уединялся, избегал всех, был так рассеян, что говорил глупости, которые заставляли его друзей переглядываться и наводили их на мысль, что он не совсем в своем уме. Его состояние особенно ухудшилось, когда наступила осень и похолодало. Он стал нехорошо кашлять, совсем сдал. Топузов серьезно уговаривал его взять отпуск и съездить в город к врачу или даже лечь в больницу, пока не поправится. Даже хмурый Ангел однажды сказал ему то же самое, хотя и сделал это таким напыщенным и важным тоном, каким взрослые разговаривают с детьми.
Сам он не считал себя серьезно больным, ему казалось, что беспокойство других преувеличено. Да его и мало занимали заботы о здоровье. Не интересовался он и службой, которую полностью передал Ангелу. Он жил только своими грезами, следил за бричкой с белыми конями, ждал, надеялся. Летучая мышь уже давно сдохла, но он сделал все точно так, как советовал господин Лозев, и, когда вечером клал голову на подушку, знал, что в ней зашит чудотворный талисман.
Дни сменялись один другим. Неожиданно погода испортилась, с севера натянуло туч, пошел дождь. Боянов стал кашлять еще сильнее, совсем ослабел и слег. У него едва хватало сил только на то, чтобы встать и выйти на террасу посмотреть на дорогу, поглядеть, не покажется ли вдали бричка. Но грязь и непогода приостановили всякие переезды. Лишь иногда появлялся Кара-Яхя. Не останавливаясь даже перед гостиницей, он гнал своих черных лошадей сквозь дождь и слякоть, сам черный, хмурый, словно зловещее воплощение непогоды, несчастья, злой и мстительной судьбы. Поеживаясь от холода, который пронизывал его, пока он глядел вслед Кара-Яхя, Боянов возвращался к себе и снова ложился. Дождь стучал в стекла окна, в листьях акаций шумел ветер. Как и прежде, Боянов не считал себя опасно больным. Он лежал, и так ему было хорошо от того, что он один, что никто ему не мешает и никто его не беспокоит. И, уставившись в одну точку своими лихорадочными, воспаленными глазами, он думал — думал о чудесной бричке с запряженными в нее белыми конями, которая принесет ему счастье.
Перевод Г. Чернейко.
ДЕД ДАВИД
Только одно в комнате трех таможенных досмотрщиков в Али-Анифе, бедной и совершенно голой, как все казарменные жилые помещения, могло привлечь любопытство вошедшего: пять-шесть больших старинных сабель, стоящих в углу у камина. Сабли эти не принадлежали досмотрщикам. Их шашки, другой выделки и гораздо меньших размеров, казавшиеся детскими игрушками по сравнению с теми, висели на стене — там же, где карабины и шинели. А те большие сабли возле камина остались еще от прежних, давних времен; такие сабли носили когда-то. В самом деле, глядя на эти уже ржавые ножны, тяжелые, прямые, невероятно длинные, рассчитанные на рост и мощь исполина, на эти рукоятки цвета змеиной кожи, защищенные поперечинами блестящей меди, подходящие лишь для большой, сильной руки, нетрудно было понять, что владельцы подобных сабель жили в прошлом.
Такими были прежние таможенные досмотрщики в Али-Анифе. Их могучие фигуры на буйных конях мелькают еще, как видения, в памяти старожилов, которые любят рассказывать об удальцах и храбрецах, отчаянных наездниках с закрученными усами и фуражками набекрень, затянутых в коричневые мундиры, такие же, как теперь, но с более красивыми зелеными нашивками, потому что зеленей тогда были и леса Дели-Ормана, и поля Добруджи. Но другие времена — другой народ и другая служба. Нынешние досмотрщики в Али-Анифе — во всяком случае большинство их — были кротки и безобидны. В отличие от своих предшественников они не патрулировали вдоль границы, не имели кровавых стычек с беглыми арестантами, контрабандистами и разбойничьими шайками. Теперь вся их работа сводилась к тому, чтобы встречать и пропускать путников, осматривать багаж, переписывать и перевешивать товары, — словом, совершать все одни и те же формальности, требуемые при переходе границы. За вычетом этого они были совершенно свободны, могли думать только о себе, о своем пропитании и проводить время в соответствии со своим нравом и наклонностями. Ходили они по большей части распоясанные, без шапки, заткнув за ухо карандаш, точно писари. И гораздо чаще случалось им брать ложку и пробовать кипящую на огне похлебку, чем трогать саблю или винтовку.
Один из них, Милан, — высокий, худой, с рыжеватыми бровями, такими же усами и синими кругами вокруг глаз — был кроток, молчалив, и печать какой-то особенной меланхолии ложилась на его бледное, почти прозрачное лицо всякий раз, как взгляд его устремлялся на равнину вокруг. На руках у него была большая семья в городе, он был самый бедный из троих и имел много забот, но почти никогда на это не жаловался.
Другой пеший досмотрщик, Теохарий, был полной противоположностью Милана. Если каждым делом движет пружина, механизм, на котором оно держится, то в данном случае такой пружиной был не старик начальник, не ленивый и рассеянный секретарь, а Теохарий. Легкий, подвижной, с густой черной шевелюрой, торчащей, как щетка, надо лбом, с живыми черными глазами, играющими и сияющими на рябом смуглом лице, он бегал во все стороны, понукал, командовал, всегда веселый, разговорчивый. У путешественников, проезжавших здесь впервые, если что и оставалось в памяти от этой таможни, так только физиономия и шутки Теохария. А во второй свой приезд они уже оказывались с ним старыми друзьями.
Третий был дед Давид. Он был единственный здесь конный досмотрщик. Стоявшие у камина большие кавалерийские сабли являлись не только музейным экспонатом. Они играли роль звена, соединяющего сегодняшний день таможни с ее прошлым, таили в себе воспоминания, связанные с жизнью и молодостью самого деда Давида. Ибо он начал службу как раз в то бурное, воинственное время, когда на тропах, ведущих к границе, частенько постреливали карабины, и был единственным уцелевшим образчиком тех сильных и смелых людей, у чьих ног бряцали эти длинные сабли. При его появлении перед вами сразу вставала эпическая фигура ополченца: суровое лицо, искрометный взгляд из-под густых бровей, посеребренные временем большие пышные усы. Роста выше среднего, крепкий, плотный, немного грузный. Но и в немолодом возрасте он сохранил свои силы, и только физический недостаток, приобретенный на службе, приковал его к более легкой и безопасной работе на таможне. А работа эта состояла в том, чтобы два раза в неделю возить в город и привозить оттуда почту. Этим объяснялось и его прозвище — дед Давид Почта.