Посередине площади поставлен стол. Там-то, собственно, и совершается служба. В нескольких шагах от стола находится полковое знамя. За ним стоит командир полка, позади него — офицеры. Среди них и подпоручик Варенов, подобранный, подчеркнуто аккуратный. А вокруг — солдаты, выстроенные большим, плотным каре, заполняющим всю площадь. Солдаты стоят тесно друг к другу, серые шинели сливаются в одну общую темную массу, над которой тем отчетливей выделяются непокрытые головы. На лица падают яркие лучи солнца, глаза прищурены. От этих загорелых, обветренных лиц веет суровой, мужественной силой, закаленной во многих боях. Все застыли в одинаковых позах: глаза устремлены в одну точку, правая рука свободно повисла вдоль тела, в левой зажата винтовка и над ее дулом — фуражка.
Никола, Димитр и Илия оказались в одном из первых рядов, так что им все видно. Вначале они внимательно следили за службой, но после обычной литургии начался молебен, а затем панихида. Служба тянется уже несколько часов; кажется, ей не будет конца. Земляки устали, они уже ничего не слышат, тайком позевывают и то и дело переминаются с ноги на ногу. Но тут панихида дошла до того места, когда начинают петь ирмосы. У них красивая и трогательная мелодия. Внимание сразу пробуждается, теперь уже никто не шелохнется, даже не кашлянет. Командир полка стоит все там же, но почему-то только теперь стало заметно, как он неподвижен, какая благоговейная отрешенность на его лице. Воцаряется напряженная, торжественная тишина. Солнце льет потоки ярких лучей, ветер ласково треплет знамя, вот на секунду блеснули яркие краски и золотое шитье, а когда среди службы наступает короткая пауза, явственно слышится тихий шелест шелкового полотнища.
Хорошо поет Стоил! Голос у него хрипловат и даже надтреснут, но порой, особенно в низком регистре, он неожиданно звучит задушевно и тепло, льются потоки мягких басовых звуков, исполненных мольбы, упования и какой-то тихой скорби. Это простое, безыскусное пение невольно завладевает всеми, умиляет, волнует.
— «Господи! — громко поет Стоил. — Огради душу мою от уныния, утверди меня в вере твоей… Аллилуйя!»
Стоил выше ростом и крупнее всех, кто стоит рядом. Но во всей его фигуре сейчас есть что-то угнетенное и печальное. Он сильно горбится, измятая шинель топорщится на спине, донельзя короткие рукава открывают выше кисти его большие, грубые руки. Оба певчих пользуются одним и тем же требником. Заканчивая, Стоил, не глядя, передает требник своему напарнику; допев ирмос до конца, он сгибается в глубоком поклоне и, осенив себя широким крестом, застывает, неподвижно уставившись в землю, прижав к груди правую руку. У него вид человека, потрясенного горем.
Вокруг по-прежнему царит напряженная, глубокая тишина. Солнце ослепительно сверкает на золотом облачении священника, на офицерских погонах и саблях. Знамя медленно, точно в дремоте, разворачивается, колышется и чуть слышно шелестит. Никола, Димитр и Илия не сводят глаз со Стоила. На лице у Николы выражение строгое и сердитое, а у Димитра и Илии рты разинуты, глаза широко раскрыты. Когда поет другой певчий, они не слушают, не обращают на него внимания. Ждут, когда наступит черед Стоила. Тот перекрестился — крестятся и они. Но вот Стоил опять берет требник и запевает:
— «Сбился с пути я, заблудшей овце подобно. Спаси раба твоего, господи, ибо не забыл он заповедей твоих! Аллилуйя!»
На этот раз ирмосы поют не на церковнославянском, а на болгарском языке. Каждое слово обретает более ясный и глубокий смысл, и, когда поет Стоил, молитва звучит как его собственная исповедь. Никола, Димитр и Илия чувствуют это, и мучительно горько становится им и за него, и за себя; но в то же время ими овладевает то чувство примирения перед лицом неотвратимой силы и та сладостная и спокойная печаль, какие испытывают все, кому предстоит умереть за нечто великое и дорогое.
Долгая служба наконец заканчивается. Начинаются речи. Первым говорит отец Вырбан. От чисто духовной темы он внезапно переходит к политике и, воздав восторженную и прочувственную хвалу болгарскому солдату, вслед за тем свирепо набрасывается на все великие силы и ту великую сумятицу, что именуется Европой. У него, видно, много накипело на душе, но под воздействием частых взглядов полковника отец Вырбан вспоминает о цензуре и начинает изъясняться так иносказательно и туманно, что солдаты почти ничего не понимают. После него очередь командира полка. Прежде чем начать, он вперяет в ряды солдат долгий и строгий взгляд, от которого всех разом сковывает ледяное молчание. Полковник делает несколько шагов вперед, оборачивается то в одну, то в другую сторону, и тяжелая бахрома на концах широкого пояса бьется об эфес его сабли. Жестами приковывая к себе внимание, он говорит подчеркнуто и отрывисто, выталкивая из себя слова так резко, словно силится отбросить их как можно дальше.
— Солдат, — говорит полковник, — должен быть храбр, послушен и вынослив… Кроме того, он должен обладать еще одной добродетелью: быть терпеливым. Солдаты! Необходимо терпение, терпение и терпение!
Полковник заканчивает речь, и офицеры расходятся по своим местам. Все испытывают облегчение; в рядах — движение и легкий шум. Взяв свой ранец и винтовку, Стоил возвращается в строй. Лицо его все еще бледно и сосредоточенно. Никола, Димитр и Илия встречают его молча, одним только взглядом, но в этом немом взгляде столько умиления и любви! Димитр беспокойно переминается с ноги на ногу; ему явно не терпится что-то сказать. Стоил стоит в первой шеренге. Димитр наклоняется к нему и шепчет:
— Стоил!
— А?
— Помнишь?.. Того… Засуха была. Молебен о дожде служили. Там, у холма, в засушливый год…
— Ну и что?
— Так, вспомнилось… Ты, того… тоже так пел…
Никола слышит все это, усмехается, но ничего не говорит. В его взгляде нет и тени лукавства или насмешки. Он сосредоточен и словно погружен в себя.
Громко и певуче звучат слова команды. Начинается парад.
Но вот и параду конец; солдаты возвращаются в лагерь. Никола, усталый, раскрасневшийся от маршировки, стаскивает с себя сумки с патронами и сердито швыряет их в дверь землянки.
— Терпение, терпение и терпение! — восклицает он. — А ты надеялся, что скоро мир будет!
Со злости Никола решает отыграться на Димитре и принимается передразнивать его голос, выражение лица.
— «Придет нам сообщение… того… насчет миру-то…» Ну что, слыхал? Вот тебе и того и этого!
— Да чего уж… дотерпим, — говорит Димитр, делая над собой явное усилие, чтобы и на этот раз не сказать «того».
— Терпи, казак, атаманом будешь! Терпи, Митко, терпи. Тебе что, лысая башка седины не боится. А с меня довольно. Железо — и то изнашивается.
В небе неожиданно послышались клики журавлей. Задрав головы, земляки отыскивают их взглядом. И у соседних землянок солдаты, столпившись, тоже смотрят в небо и громко зовут тех, кто забрался внутрь землянок.
— Вон они! — восклицает Илия, указывая рукой. — Вон! Совсем как буква «Л»… К лету, значит. Смотри, настоящее «Л».
Высоко под легкими белыми облаками пролетает стая журавлей. Они летят строем, как всегда, двумя рядами, сходящимися под острым углом, вершиной повернутым к северу. Это действительно напоминает большое, написанное от руки «Л» и, по объяснению Илии, предвещает приближение лета.
— И невысоко ведь летят, — говорит Никола. — Эх, пальнуть бы! Одного-то уж наверняка бы подбил. Вон того, крайнего.
— Попал бы, кабы он на месте стоял, — говорит Димитр. Он смотрит вверх и упорно твердит: — Не стоит, а летит… Не стоит, а летит…
— Пускай себе летит. Я их и на лету бил. Бац — и дело с концом!
Димитр не продолжает спора.
— К нам летят, — тихо произносит он. — Прямо в Брешлян. Верно, Илия?..
— И то… Прямо в Брешлян!
Охваченный внезапным порывом буйной радости, Илия стаскивает с головы фуражку, машет ею и, глядя вслед журавлям, громко кричит:
— Э-ге-ге-ге-гей! Поклон передайте! Поклон передайте!
Почти весь лагерь подхватывает этот крик. Поднимается шум, галдеж, и вблизи и вдали, точно эхо, повторяются все те же слова:
— Хо-хо-хо-хо! Поклон передайте! Поклон передайте!
Долго еще глядят земляки вслед журавлям. Стоил, не проронивший за все время ни слова, как будто еще больше притих. Никто ничего не говорит, все стоят неподвижно, застыв в своих прежних позах. Журавли улетают все дальше и дальше, и все слабей и слабей доносятся их клики. Наконец Никола отрывает от них взгляд и, как-то принужденно, деланно кашлянув, скрывается в землянке. Но ненадолго. Бог его знает, было у него там какое дело или нет. Он стоит в дверях и снова устремляет взгляд на небо. У него сейчас какое-то совсем другое лицо. Вместо прежнего надутого самодовольства на нем написано страдание. Фуражка, заломленная набекрень, и воинственные бакенбарды придают ему смешной вид. Все это выглядит сейчас фальшивым и неуместным, как веселая маска на лице плачущего клоуна.
— Видно их еще, Илия? — спрашивает он, и голос его дрожит.
— Едва-едва… Улетели…
Илия уже не смотрит на небо. Улыбнувшись через силу, он медленно нахлобучивает фуражку и повторяет:
— Улетели…
В лагере стоит галдеж. «На обед стройся!» — кричат дневальные. И роты, построившись, двинулись к деревне. Довольствие выдается у кухонь — их легко распознать среди развалин по густому дыму, который поднимается над ними. Никола и Илия остались в лагере. В дверях одной из землянок появляется какой-то маленький, сухонький, чернявый солдат.
— Пошли, готово! — кричит он.
Никола и Илия направляются к нему, входят в его землянку. Этого солдата зовут Ананий — тоже их земляк, но он ротный трубач и поэтому живет поближе к Буцову. Ананий — человек суетный и тщеславный; он тайно завидует Николе и пытается ему подражать. На днях он нашел в лесу черепаху, а сегодня сварил ее и, чтобы испытать Николу, пригласил его на обед. Отведать такое угощение — настоящий подвиг; у Димитра, например, даже одна мысль об этом вызывает не только отвращение, но и какой-то религиозный ужас. Однако Никола, разгадав коварный умысел Анания, принял приглашение, а вслед за ним и Илия. Ананий даже вина где-то раздобыл.