нимо больше, трудно встретить дважды одну и ту же комбинацию, почти каждый дендрофунгус является уникальным, единственным в природе суперорганизмом. Я обходил их на безопасном расстоянии, стараясь не приближаться ни к одному из «стволов», хотя, по правде говоря, единственным показателем безопасности сохраняемой дистанции был факт, что я все еще жив. Некоторые «деревья» пожирают неосторожных. Некоторые переваривают их еще до того, как съедят. Некоторые выстреливают в них спорами. Я смотрел разные фильмы; запущенные под выбранные экземпляры У-менши гибли так или иначе, всегда эффектно, для предостережения будущим исследователям. Войдя в эту аллею смерти – встав на темную извилистую тропу, проложенную природой между землями, занятыми корневыми системами отдельных «деревьев», – я почувствовал, что окончательно, безвозвратно освобождаюсь от всякого страха. Джунгли Ада уже стольких убили до меня. Какие у меня шансы. Их нет, почти нет. И теперь я свободен. Нога коснулась мягкой земли, я отдышался, по потной коже пробежала волна холода. И я пошел, все быстрее и быстрее, не оглядываясь. Сначала именно так: «безопасно», по многократно петляющей широкими дугами траектории, проложенной между «стволами». Ничто не нападало на меня. Я наклонился к огромному дендрофунгу, вошел в паутину грибниц, разодрал кисею насекомоядных мембран, коснулся горячего тела. Оно пульсировало. Я прижал ухо. Бум-бу-лубум, бум-бу-лубум. Сердце? Эти «деревья» не имеют сердец, нет в них вместо соков никакого кровотока, может, даже и соков нет… какие соки, зачем все эти аналогии, они ведь, по сути, не деревья, забудь. Что-то высунулось из кожи организма, меняющей оттенки черноты, – сотый симбионт, парализующие щупальца, жала смерти, листья-не-листья – коснулись моего лица – я не двигался – коснулись моих век – я не моргнул – коснулись моих губ – я укусил. Ничего не случилось. У него не было вкуса. Как бумага. Я выплюнул. Достал нож и вонзил его в «дерево». Что-то потекло. Послышалось шипение. Я ударил снова. Рах-рах-рах, холодная ярость, даже одышка. Клинок в густой жидкости. Сильно пахнет. «Дерево» молчит. Вытираю и прячу лезвие, смола на перчатках, протираю перчатки, продолжает пахнуть; все ароматы Аравии… Я жив, поэтому возвращаюсь на тропу, которую мне больше не нужно называть безопасной. Свободный – без страха – отчаявшийся. И я иду, иду, соборы тьмы кружат вокруг меня, мимо проплывают уходящие в небо столпы, нависшие тенью аркады, облака плесени-не-плесени, висящие под куполом, серые сети, рассекающие вибрирующими полотнами просторы огромных нефов, готика живых ветвей, борющихся с соседними за доступ к остаткам солнечного света для своих светопоглощающих симбионтов, поднимающихся в монотонную тьму покрова крон и сбитых в плотную массу; барокко штор, качающих наверх воду, желеобразные оборки, земные змеелианы… Но в реальности в картине нет той статичности, которую подразумевают медленные слова, – сейчас я расскажу о животных, о животных, которые здесь повсюду. Эти мелкие, едва заметные, по привычке именуемые насекомыми, насекомоидами, членистоногими – кружат здесь огромными облаками, лавируя между стволами, поднимаясь и опускаясь, ускоряясь внезапным порывом и снова замедляясь, а затем почти неподвижно зависая; а этих облаков в поле моего зрения всегда несколько, они обходят друг друга, не смешиваясь, это напоминает танец, запущенный неуловимо для взгляда симулятор бури. Насекомые в воздухе, насекомые на земле, насекомые на мне. Стряхиваю, оглядываюсь, выискиваю, давлю – а потом замечаю, что они снова ползут. В джунглях так всегда, дикость мира силой вгрызается в тело и в разум, это больно. Когда я пинком переворачиваю камень, появляется изнанка жизни, в которой тоже есть свое движение: взрыв гнили, эксплозия тлена, пар вырывается из разорванных коконов, в которых черви хранят свою органическую добычу, и полчища мерзости веером расползаются из-под моих ног в поисках нового логова тьмы. А ведь здесь есть и своя красота, ее можно отыскать везде, если ты достаточно голоден. Ведь есть и животные побольше, те, что роют землю, ползают, прыгают и летают, величиной с крота, с собаку, с лошадь. Разумеется, они не кроты, не собаки и не лошади. Большинство из них не имеет глаз, но те, у кого они есть, обращают взгляды ко мне, когда я прохожу мимо, и микроцифферрехненмашина ноктостекол встраивает в их мнимые глазницы радугу отраженного четвертьсвета, и так безостановочно стреляют в меня из чащи отливающие холодом цехины. Возможно, я бы испугался, если бы не смерть. Всё-таки это настоящая тропа страха. В какую бы сторону ни свернул, я не вырвусь из-под голодных взглядов неназванных хищников. И еще хуже их слепота. Безглазые пищеварительные мешки размером с медведя свисают с ветвей в десятке метров над головой, готовые упасть и поглотить распознанную неведомым чувством добычу. Псевдолярвы длиной с анаконду скользят по тропинкам лесного зверья на своих бесчисленных ножках – но стоит мне приблизиться на два метра, как они замирают. Я отступлю – они двинутся дальше. Не видно головы, не видно ни конца, ни начала, только толстый бледный шнур, преграждающий проход. Я перепрыгиваю. Это не убило меня. Обезьяноподобные насекомоглазые шестилапы стрекочут в дебрях и на растянутых между дендрофунгусами гидродренажных сетях. Я видел их в энциклопедии Мрака под заголовком «хорусы». Разве что у здешних атрофированы крылья и муфлоноподобные рога. Мало что соответствует энциклопедическим классификациям, меня все время что-то поражает. Вот неожиданный дождь сухой земли из «дупла», внезапно разверзшегося в стволе грибодерева; а эти звуки флейты Пана, кажется, раздаются прямо над моей головой; вот уже наевшийся пищеварительный мешок поднимается на высоту верхних ветвей стайкой нетопыреподобных зверьков с пронзительно человеческими глазами; а каковы повадки этого стада шестиногих кабанов, которые окружили меня плотным кольцом и принялись, громко сопя, тереться о мои ноги. Я окрестил их кабанами из-за особенностей строения их тела, которое не сужаясь переходило в массивную голову; но отойдя от них на безопасное расстояние, я увидел, как они один за другим взбираются на вертикальный ствол дендрофунгуса. По-видимому, их ноги заканчивались не копытами, а длинными когтями.
Я устроил себе ночлег в люльке корней могучего «дерева» и уснул без химической поддержки. Мне приснилось… Впрочем, нет, потому что, когда я проснулся, меня преследовала пустота. За эти несколько часов мое ложе обросло полупрозрачной мембраной. Я перерезал ее ножом. Она вскрикнула. Я встал. Мембрана резко разбежалась в стороны. Движимый дурным предчувствием, я достал из рюкзака металлическое зеркало и заглянул в него. Вся открытая поверхность кожи, включая лицо, обрастала чем-то вроде короткошерстного меха, нежного мха медового цвета, если ноктостекла не лгали. Я сбрил мох бритвой. Он пока не отрастал. Я растворил в миске завтрак и принялся задумчиво его пережевывать; повернув механическим движением миску к нашептанной майором Блоком точке на вдвойне закрытом небосклоне Мрака, отправил скупой рапорт об отсутствии контакта. Через полчаса увидел первый тотем.
Это был почти человеческий череп, надетый на вбитый в ствол дендрофунгуса кол. Его закрепили на уровне моей головы, и я мог с ним обменяться столь же ничего не понимающим, пустым взглядом. Череп до боли напоминал кость Homo sapiens, я даже пересчитал зубы. Неужели так заканчивали переговорщики, эмиссары Клина и других баз? Теория Гаспа о том, что именно Тойфель мастерит эти пугала, на фоне такого турпистского народного творчества показалась вполне правдоподобной. На виски черепа были нанесены каким-то бурым густым соком тугие спирали; с нижней челюсти свисали пучки пересохшей травы с нанизанными на них костяшками пальцев, тоже явно человеческих. Итак, Лещинский… Хотя, по правде говоря, здесь немного нарушалась хронология; когда были зарегистрированы первые тотемы, по ним еще били с орбитальных лазеров – но были ли этими тотемами и черепа? И когда, собственно, начались первые посольства? Потому что Тойфель сидит здесь уже почти четыре года Мрака. Сначала были эти картины, дадаистские богомазы, намалеванные белой и красной глиной на камнях и стволах. Гасп показал мне их фотографии. Дурхманн, который первым наткнулся на них, настаивал по праву первооткрывателя, что это творения некоего местного неопознанного разума. Но Дурхманн был всего лишь пилотом, и ученая братия дружно высмеивала его – до момента утечки из лагеря японцев. У тех где-то на орбите был искусственный интеллект третьего поколения, и досыта накормленная данными машина сообщила им, что по крайней мере дюжину образцов фауны, пойманных на окраинах Ада, никоим образом невозможно подогнать под эволюционные диаграммы биосферы Мрака. Икисава-сан, между прочим, физик, очень консервативный в своих взглядах, выступил с гипотезой об эпизодических связях Ада с другими экосистемами. В переводе на простой язык это означало допущение существования каких-то над-, под– или около– пространственных врат, через которые попадают в Ад (откуда? – возможно, с других планет) элементы их биосфер. Связи не могут быть постоянными, ибо такой вариант означал бы де-факто объединение и унификацию смешанных биосистем, что исключало бы замеченные эволюционные расхождения; но, с другой стороны, не должны быть и слишком редкими, ведь отловленные экземпляры каким-то образом выжили в Аду. Гипотезе не угрожала бритва Оккама, потому что она объясняла и факт выживания в этой среде Лещинского: он, видимо, знал расположение подходящих врат и не был обречен питаться белками Мрака, которые его организм не способен переварить. В этой модели пространство-время Ада представлялось настоящей кротовой норой, полной невидимых туннелей, ведущих в тайные места назначения. «Нет цены, которую нельзя было бы заплатить за контроль над этой областью», – писал Фульке в письме ко мне. (Не была ли это просто копия письма, которое он отправлял и моему предшественнику, и предшественнику предшественника?..) «Вполне возможно, что этот У-менш является ключом к лебеншрауму