– А ты – переулочком, – учила бабушка Зину. – Не ходи по улице-то… Переулочком, а потом проходным двором. Вот тебя и не увидит никто, уж коли тебе совестно с куличом идти.
Зина, не отвечая, оделась, засунула поглубже под пальто свой пионерский галстук и, взяв поудобнее белый узелок, вышла из дому.
Зина шла по улице с опущенными глазами, и ей казалось, что все прохожие глядят на неё, качают головами, улыбаются насмешливо или осуждающе сдвигают брови. Сверкало солнце в лужах, чирикали воробьи, где-то звонко лаяла собака, смеялись мальчишки, гукали автобусы, покрикивал на заводском дворе маленький паровозик… Весна, заполняя улицы, делала их шумными и весёлыми.
Зина, ничего не видя и ничего не слыша, с опущенными глазами и крепко сжатым ртом, пробиралась к церкви. Ах, если бы сделаться ей маленькой-маленькой, такой, что прошла бы она по улицам и никто бы её не увидал! Иногда Зина поднимала голову и быстро оглядывалась вокруг: не идёт ли по улице кто из знакомых девочек? Не следят ли за ней чьи-нибудь глаза?
В глухом переулке никого не было. Шли пожилые женщины, шли старухи с такими же белыми узелками в руках. Вот ещё и дяденька какой-то идёт – тоже с куличом.
Из-за крыш маленьких старинных домов наконец показались круглые купола притаившейся среди них церкви. Кресты ярко блестели на солнце – один повыше, другой пониже. На том кресте, что пониже, уселась пара шустрых воробьёв, прочирикала что-то и улетела снова…
Зина, успокоенная тем, что церковь уже близко и что ей, к счастью, никто по пути не встретился, проводила взглядом этих воробьёв и улыбнулась им.
Но тут же, будто кто толкнул её, Зина оглянулась и увидела Тамару Белокурову. Тамара шла откуда-то со своей матерью. Зина прибавила шагу, надеясь свернуть за угол, пока Тамара не увидела её. Тамара в этот момент обернулась в её сторону и приподняла руку в пёстрой рукавичке… Увидела? Нет?
«Нет, наверно, нет!»
Зина быстро, не оглядываясь, свернула в заросший деревьями двор церкви и скрылась в холодном полумраке её больших раскрытых дверей.
Тамара и её мать возвращались с вокзала. Они провожали отца. Антонина Андроновна отпустила машину. После волнений сегодняшнего дня лучше было пройтись и подышать воздухом, тем более что на улице солнечно и на тротуарах почти сухо – можно вполне пройти, не замочив и не испортив туфель.
У Антонины Андроновны были заплаканы глаза. Поплакать пришлось и утром, когда она увидела, что Николай Сергеевич всё-таки уезжает, несмотря на её сопротивление. И у поезда тоже поплакала – всё-таки уезжает муж из дому. И хотя не в какие-то дальние страны, а в приволжский колхоз, – всё-таки уезжает же!
Ссоры и объяснения кончились. Сначала Антонина Андроновна была уверена, что Николай Сергеевич никуда не поедет, если не поедет она. Но он решил ехать. Тогда Антонина Андроновна приготовилась к отпору: Николай Сергеевич, конечно, будет требовать, чтобы она поехала с ним. Смешной слепец, он ничего не видит! Он не видит, что жена так перегнала его в своём культурном развитии, что она уже не может жить без ванны, без своей спальни, без хороших ателье, без парикмахерской наконец! А ему, которого по-прежнему так и тянет к каким-то слесарям да прокатчикам, а теперь ещё вот и к трактористам, – ему, бедному, отсталому, ничего этого не нужно!
Антонина Андроновна приготовилась к отпору, а никакого отпора давать не пришлось. Николай Сергеевич даже и не подумал настаивать. «Отказываешься? Ну что ж, оставайся дома». Её глубоко задело это.
– Ты, кажется, даже рад, что я остаюсь?
– Даже рад.
– Что такое?
– Да, рад. Таким барыням, как ты, там делать нечего, – ответил Николай Сергеевич. Он собирал свои вещи и укладывал их в чемодан.
– Так это что же – ты, значит, разрушаешь семью?.. Перестань возиться со своими рубашками и отвечай мне – я серьёзно тебя спрашиваю.
И что же? Николай Сергеевич не смутился и ничего не стал отрицать. Он вдруг сказал:
– А у меня семья уже давно разрушена!
Антонина Андроновна растерялась. Почему он так сказал? И, не найдя, что ответить, она пожала плечами;
– Глупости!..
Ну, он и поехал. Хорошо, что московская квартира осталась нетронутой. Надо вот сменить коврик в столовой – не зайти ли ей сейчас по пути в Мосторг?.. Только почему это он сказал, что его семья давно разрушена? Разве они разводятся? А если ссорятся иногда, то кто же не ссорится?
И теперь, всё ещё возражая мужу, мысленно повторяла: «Глупости, глупости это! У нас очень хорошая семья!»
А Тамаре было по-настоящему и больно и грустно. Отец уехал. Он поехал куда-то в колхоз, в МТС, на «передний край», как он сказал ей однажды.
«Ты, значит, приедешь ко мне? – спросил он Тамару, уже стоя на площадке вагона. – Обещано?»
«Обещано!» – крикнула Тамара.
И непослушные слезинки нечаянно выкатились из её глаз.
Поезд тронулся. Мать вынула платок и начала плакать.
Тамару раздражало это – ей казалось, что мать плачет потому, что так полагается, потому, что провожающие должны плакать, когда уезжает кто-нибудь близкий. Прищурив глаза от ветра, Тамара не отрываясь глядела вслед поезду, который всё уменьшался и уменьшался, убегая вдаль.
Тамару последнее время мучили противоречивые чувства. Словно два разных человека, совсем не похожих друг на друга, боролись и спорили в ней. То её тянуло к отцу, ей хотелось покрепче подружиться с ним, его слова заставляли её задумываться над собой, над своими поступками. Она чувствовала, что отец идёт по какому-то хорошему, настоящему пути в жизни, что он делает какое-то важное и нужное дело и счастлив этим и что счастье это у него какое-то хорошее, большое…
А бывало, что становилось трудно с отцом – и всё-то она не такая, и всё-то она не так делает… А что плохого, если хочется утром полежать в постели? И что такого, если Ирина ей почистит ботинки – Ирина обязана ей чистить ботинки, это и мама говорит!.. И вообще с мамой легче: для неё и Тамарины пятёрки необязательны, даже можно иногда и в школу не пойти, только скажи, что голова болит. А главное, что у мамы Тамара всегда права, а неправы учителя, которые ставят ей плохую отметку, и неправы подруги, если они не дружат с ней, и неправ отец, если требует, чтобы она сама чистила себе ботинки.
Но сейчас Тамара шла, растроганная разлукой с отцом, и не помнила ничего, что было трудного в отношениях с ним.
Сейчас дома – пустой кабинет с закрытой дверью. Эта дверь так и будет закрыта и сегодня, и завтра, и неизвестно ещё сколько дней…
В это время она увидела Зину Стрешневу, которая торопливо переходила через дорогу. Тамара заметила, что она несёт какой-то узелок. Сначала не поняла, что это такое…
– Люди куличи понесли святить, – сказала мать, будто немножко завидуя им.
Тамара поняла: Зина несёт кулич в церковь! – и невольно подняла руки и всплеснула ими, слегка хлопнув пёстрыми рукавичками. И мгновенно всё её нежное и грустное настроение исчезло. Воспоминание о том, как вчера девочки так пренебрежительно отнеслись к ней за то, что она похвасталась своими куличом и пасхой, – это воспоминание словно опалило её.
– А, вот как! – улыбаясь торжествующей улыбкой, сказала она. – У меня к куличам пионерского отношения нет! А у них есть, у них вот есть! Ага! Куличики в церковь носите?.. Мама, мама, ты послушай! – нервно и горячо начала объяснять Тамара в ответ на недоумевающий взгляд матери. – Я вчера только сказала, какие у нас вкусные кулич и пасха, а уж они начали: «Не по-пионерски! Куличу и пасхе радуешься! А ещё пионерка!» А теперь гляди-ка, гляди, – Тамара засмеялась, – вон она! Кулич в церковь понесла! Вот это так да! По-пионерски!..
Антонине Андроновне было тяжело. Она не допускала мысли, что Николай Сергеевич уехал навсегда, но предчувствие беды томило её и в сердце закипал гнев. Как он мог так поступить?..
– Ну, вот ты и скажи об этом где надо, – сказала мать, радуясь случаю хоть на ком-нибудь сорвать свою обиду. – В следующий раз узнают, как над тобой смеяться!
– Конечно, скажу, – ответила Тамара. – А что, скрывать буду? Уж я-то знаю! Я не только в нашем отряде скажу. Что наш отряд! Я прямо старшей вожатой скажу. Вот они узнают завтра, как у них настоящие пионеры поступают!
ЗИНУ СУДЯТ ТОВАРИЩИ
В понедельник Зина пришла в школу и сразу поняла, что уже весь класс знает о том, что она ходила в церковь. Девочки шушукались у неё за спиной, переглядывались, умолкали, когда она к ним подходила.
– Все говорят, что ты с куличом в церковь ходила… – шепнула ей Фатьма на первом же уроке. – Вот что выдумали!
– Они не выдумали, – ответила Зина.
Фатьма, слегка отодвинувшись, посмотрела на неё:
– Ты ходила в церковь?
– Да.
Иван Прокофьевич прервал объяснение задачи и покосился из-под очков в их сторону:
– Если некоторые думают, что я объясняю задачу для собственного удовольствия, то они ошибаются.
Зина сидела молча, с неподвижным лицом. Казалось, что она внимательно слушает задачу и что думает только о том, как бы понять лучше и запомнить объяснение учителя.
А Зина думала совсем о другом. Она вся замирала от мысли, что уронила своё пионерское достоинство и что теперь уже ничего поправить нельзя. Сегодня или завтра – всё равно когда – её вызовут на совет отряда. И будут спрашивать, и будут стыдить её, и будут удивляться, как могла она так поступить. И вся школа будет знать об этом… уже знает, наверно. И Елена Петровна… Что теперь скажет Елена Петровна?
И только одна Фатьма понимала, что переживает подруга, и её горячие тёмные глаза всё время наливались слезами.
– Я знаю, – шепнула она, когда Иван Прокофьевич отошёл к доске, – это всё твоя бабушка.
Зина не отвечала.
Фатьма не могла дождаться перемены. И как только зазвонил звонок и Иван Прокофьевич вышел из класса, Фатьма набросилась на Зину:
– Почему я не знала ничего? Почему мне не сказала? Ну, почему это, а?
– А зачем тебе говорить! – возразила Зина. – Я нарочно не сказала. Пусть я одна буду виновата…