закричать не можешь!
Я молчал, давая ей излить свое негодование. Откровенно говоря, судьба лягушек занимала меня меньше всего.
Тогда-то я через парковую решетку их и увидел – Лурса и Мару. Они стояли под кленом, в нескольких метрах от нашей скамейки, лицом друг к другу, и не двигались. Она уткнулась лбом ему в грудь и обеими руками держалась за воротник его куртки. Потом она подняла на него глаза, привстала на цыпочки, и они начали целоваться. Я видел, что они влюблены друг в друга. Я видел, как бьются их сердца, и это потрясло меня в сто раз больше, чем рассказ Розины о лягушках. Я сразу заметил разницу между Лурсом и мной. Мара никогда не тянулась ко мне так, как сейчас потянулась к нему, никогда не вела себя так требовательно. Со своей стороны, я никогда не обладал такой статью, как Лурс, и никогда не держался с ней так же уверенно, как он. У меня никогда не было ни его силы, ни его умения внушать окружающим ощущение надежности.
Больше, чем ревность, меня терзало чувство, что меня предали, – в особенности из-за того, что они выбрали для свидания место, которое я считал нашим с Марой. И вот спустя почти полвека я не нашел ничего лучше, чем снять дом в Уэссане и пригласить туда и его, и ее – людей, которые разбили мне сердце. Что, если они прямо у меня на глазах бросятся друг другу в объятия? Неужели я затеял все это только ради того, чтобы заново пережить былой кошмар?
Отменить встречу я был уже не в силах, зато от меня зависело, как именно она пройдет. Может, стоит раз в жизни плюнуть на самоконтроль и поддаться примитивному инстинкту? Я подожду, пока Лурс сойдет с парома, улыбнусь ему как ни в чем не бывало, а когда он ко мне приблизится, сделаю резкий выпад и головой разобью ему нос. И пусть Мара его утешает.
– Вы что, – крикну я, – думали, что каких-то жалких сорока лет достаточно, чтобы унять такую боль? Вы поверили, что я все забыл? На что вы надеялись? Что я отпущу вам ваши грехи? Так вот же вам! Ты, Лурс, свое уже получил! А ты, Мара, радуйся тому, что ты женщина! Ладно, Жан, Люс, пошли, ребята. Будем есть блинчики, запивать их сидром и вспоминать старое доброе время. А вы, Лурс и Мара, катитесь отсюда. Паром отходит через десять минут, так что поспешите. И можете на обратном пути лизаться сколько влезет – если, конечно, у Лурса не слишком опухнет нос.
Да, на какой-то миг мне захотелось превратиться в грубое животное, способное на подлое нападение, но себя не переделаешь. Если я не набил Лурсу морду сорок лет назад, когда моя рана еще кровоточила, с какой стати мне набрасываться на него теперь?
После выходных, прошедших в обстановке взаимной любви и крайнего оптимизма (отец поинтересовался, намерен ли я и дальше продолжать в том же духе или все-таки одумаюсь), в понедельник утром я подловил Мару в школьном коридоре.
– По-моему, нам надо поговорить.
– Хорошо. Только не здесь и не сейчас. Вообще на этой неделе я не могу.
– А когда?
– В будущую субботу? Вечером?
– Годится.
– Может, в «Глобусе»?
– Нет, в «Глобусе» слишком много народу. Я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз.
– Ладно. Тогда, может, «У Танлетты»?
– Договорились.
«У Танлетты» – так называлось маленькое и ничем не примечательное бистро, расположенное на окраине Лувера, которым заправляла сварливая старуха. Зато в нем стоял музыкальный автомат, и можно было надеяться, что нам никто не помешает. В субботу я приехал из школы на автобусе, а ближе к вечеру оседлал мопед и покатил назад, в городок. Сердце у меня колотилось с такой силой, что становилось ясно: я влюблен в нее так же, как накануне наших первых свиданий. Разница состояла в том, что она меня больше не любила.
Перед входом в бистро я увидел велосипед Мары. Она меня уже ждала.
Мы оказались единственными посетителями. Заказали кофе и включили музыку, чтобы Танлетта нас не подслушала. Разумеется, я постарался сделать так, чтобы автомат не заиграл «A Whiter Shade of Pale».
– Я видел тебя с Лурсом.
– Да? И где?
– В парке, на прошлой неделе. Мы шли мимо с Розиной.
– Мне очень жаль тебя, Сильвер.
– Чем я тебя обидел?
– Ничем. Ты самый лучший парень из всех, кого я знаю.
– Да? Приятно слышать. Но все же, наверное, самый лучший после Лурса.
– Ничего подобного.
– То есть?
– Понимаешь…
Затем были сказаны ненужные, бесполезные слова, единственное предназначение которых – рвать на части душу и приносить лишние страдания.
– Ты что же, раньше притворялась?
– С ума сошел! Никогда я не притворялась. Я была с тобой потому, что так хотела. И потому что мне это нравилось.
– Но до определенной степени.
– Да. Если я чего-то не хотела, то не из-за тебя.
– Ах вон оно что. Значит, с Лурсом ты тоже не собираешься?…
– Я этого не говорила. И вообще, ты все смешиваешь в одну кучу.
– Ничего я не смешиваю.
Музыка стихла. Мы с минуту сидели молча. Танлетта торчала за стойкой – явно специально. Она видела, что мешает нам, но нарочно никуда не уходила. Тогда я подошел к музыкальному автомату и наугад поставил композицию номер 103. Это оказалась «Rain and Tears» группы Aphrodite’s Child. «Дождь и слезы»… Фатальный промах с моей стороны. Виниловый диск скользнул на проигрыватель, сверху на него аккуратно опустилась игла. Зазвучала музыка – инструментальное вступление сопровождало меня, пока я возвращался к нашему с Марой столику. Но стоило мне сесть напротив нее – девушки, которая была моей первой любовью, – как раздался душераздирающий голос Демиса Руссоса: «Rain and tea-ea-ea-rs…» Этот голос проник мне в душу, пробуравил сердце, и с того мгновения я больше не произнес ни слова, боясь, что сейчас они прольются, эти самые слезы, допустить чего я ни в коем случае не мог. Я сунул руку в карман и протянул Маре приготовленный для нее подарок. Она разорвала клейкую ленту, развернула упаковочную бумагу и достала ластик. Это ее развеселило. Она положила ластик рядом со своей чашкой и своими гибкими пальцами взяла меня за руки.
– Я хочу, чтобы мы остались друзьями, Сильвер. Не знаю, что у меня получится с Лурсом. Может, ничего. Но я не хочу тебя терять. Прошу тебя. Очень прошу.
У меня в горле как будто застрял булыжник.
– Я тоже этого хочу, – наконец с трудом выговорил я, – но, понимаешь… Я в тебя влюблен. Как ненормальный…
Я чувствовал, что мои слова звучат сентиментально и нелепо, но других в ту минуту не нашел; к тому же они выражали истинную правду. Теперь уже она заплакала и только повторяла:
– Прошу тебя. Ну, пожалуйста. Скажи, что ты согласен.
Она еще раз напомнила, как много я для нее значу и как она мной восхищается. Чтобы ей отказать, надо было иметь каменное сердце, а мое больше напоминало сердцевину артишока. Я кивнул и выдавил нечто похожее на «да».
– А все-таки жалко, – сказала она. – Ужас как жалко.
– Ты считаешь… – пробормотал я.
Тем временем Демис Руссос затянул еще проникновеннее: «Rain and tea-es-ea-rs / A-are the same…» Да что он, нарочно, что ли? Он, гад, своего добился: плотину прорвало.
Теперь слезы текли по щекам у нас обоих. Они заполнили наши чашки и блюдца, пролились нам на руки, на пластиковый стол, на наши колени и на пол. «When you cry / In winter time / You can pretend / It’s nothing but the rain», – продолжал петь Демис, и против него не устояла даже Танлетта, чего мы никак от нее не ожидали. Видимо, наша печаль оказалась заразной. Она начала слегка шмыгать носом и наконец разревелась. Всхлипнув, она вышла из-за стойки и направилась в кладовку за ведром и тряпкой, но, пока она ходила, наводнение успело затопить ее бар и вода поднялась до середины стен. Она бросила бесполезную тряпку и крикнула: «Я не умею плавать!» Мы с Марой без всякого стеснения разделись – ее тело было золотистым, мое – белым – и нырнули. В слезах плавать легче, чем в воде, – благодаря соли. «But in the sun / You’ve got to play the ga-a-a-ame», – настаивал Демис Руссос. Дверь поддалась под напором воды, и поток вырвался наружу, унося с собой столы, стулья, стаканы, соломинки, бутылки мятного сиропа и музыкальный автомат. «Rain and glop… you cry… glop… pretend…» – пробулькал Демис.
Настала тишина. Слышался только тяжелый плеск волн да звуки нашего дыхания. Мы долго плавали в плотной, теплой и соленой влаге наших слез, в сумерках отливавшей серовато-ртутным цветом. Почти с головой погруженные в нее, мы миновали церковь и здание мэрии. Мы были единственными человеческими существами посреди предметов мебели и других вещей, плававших вокруг, как после кораблекрушения. Когда Мара вырывалась вперед, моему взору открывалась ее хорошенькая задница, нырявшая туда-сюда, и темневшая внизу расщелина. Я то и дело догонял ее, чтобы сказать, какая у нее красивая попа. Она меня благодарила. Потом за нашими спинами раздался чей-то голос. Мы оглянулись и увидели Танлетту, барахтавшуюся в волнах. Она что-то нам кричала. «Что она говорит?» – спросила Мара, продолжая грести руками. Я точно не расслышал, вроде бы что-то, оканчивающееся на «-итки». «Верните мне мои пожитки?» Или нет? Или: «Что вы ползете как улитки?» В конце концов я разобрал: «Вы не заплатили за напитки!»
На самом деле мы заплатили за все, что выпили. И наша любовь, судя по всему, тоже была выпита до дна. Мы вышли на улицу. Она села на оставленный возле бистро велосипед. Я смотрел, как она уезжает, и думал, что она едет на свидание с Лурсом.
Разумеется, мой мопед сломался как последняя сволочь, когда я поднимался на холм, примерно в трех километрах от дома. В баке еще оставался бензин. Напрасно я откручивал и продувал свечи, кончиком ножа разводил электроды, пытался, развернув мопед в обратном направлении, скатиться под горку, – ничего не помогало. Мотор не желал заводиться. Он утонул и промок. Тогда я поднатужился и в кромешной тьме принялся толкать мопед вверх по холму, одновременно размышляя о своем положении. Если бы Мара с самого начала не захотела со мной знаться, я бы, конечно, расстроился, но как-нибудь с этим справился бы. Сейчас все обстояло куда хуже. Сначала она вроде бы захотела, но потом вдруг расхотела, что с очевидностью доказывало мою незначительность и ничтожность. Перспектива больше никогда не поймать на себе ее влюбленный взгляд, никогда не поцеловать складочку на ее губах и не прикоснуться к ее груди под блузкой; мысль о том, что именно это – если не что-нибудь похуже – делает с ней сейчас кто-то другой, пока я напрягаю руки и ноги, толкая в гору тяжелый, как дохлый осел, мопед, а также уверенность, что в ближайшие пятьдесят лет у меня нет ни единого шанса разлюбить эту девушку, – все это не прибавляло мне оптимизма.