Она громко всхлипнула.
– Понимаю! – это заговорил отец – зло и сердито. – Ты мечтала о другом! Об опере, об отпуске! Но когда мы решили жить вместе, ты же знала, что я…
– Знала, знала! Но я думала, что ты… Как бы тебе объяснить… Что ты способен к трансформации!
– К чему, к чему?
– К трансформации! В том-то все и дело! У тебя словарный запас – четыреста слов, и ты не желаешь добавлять к нему ни одного нового!
– Прекрати! – заорал отец. – Прекрати сейчас же!
– Хорошо, если тебе не нравится, я больше ничего не скажу.
– Да делай что хочешь, только без меня! Ты меня достала со своими словечками, Моцартом и прочей фигней! Я делом занят!
– Жак, прости меня…
– Не нужны мне твои извинения! Ты меня достала! Вы все меня достали!
Вот так в один миг земля уходит у тебя из-под ног, и происходит это, когда ты меньше всего этого ждешь. Вот так рушится твой мир, исчезает все, во что ты верил, и за каких-нибудь пять минут сорок секунд ты из мальчишки становишься взрослым. Поскольку я стоял возле мопеда, держась за руль, чтобы меня не снесло ураганом, то я уронил его на пол, а потом поднял и изо всех сил швырнул в штабель картонных коробок с приготовленными на выброс пустыми бутылками. Мной двигала ярость. И еще – желание положить конец этому кошмарному спектаклю с его невыносимыми диалогами. Раздался ужасающий грохот, на пороге гаража появился отец, и между нами состоялся обмен следующими насквозь лживыми репликами:
– Это ты, Сильвер?
– Да, я добрался на попутке. Нас сегодня раньше отпустили.
– Хорошо. В школе все нормально?
– Ага. Все отлично.
– А что ты делаешь в гараже?
– Да услышал грохот… Оказалось, мопед упал.
– Так ты идешь домой?
– Конечно.
Мы вдвоем подняли мопед.
– Надо будет починить тебе подставку. Она совсем хлипкая.
Больше он ничего не сказал.
В полдень вернулась Розина, и мы вчетвером как ни в чем не бывало сели обедать. Мы даже смеялись, когда она изображала одного из своих учителей, у которого был нервный тик. Я заставлял себя смеяться вместе со всеми, хотя меня так и подмывало встать и зааплодировать двум великим артистам – Жаку и Сюзанне Бенуа, способным на мгновенный переход от драмы к комедии. Впрочем, может, они и не ломали комедию. Не исключено, что веселое настроение дочери отвлекло их от собственных горестей, и они испытывали к ней искреннюю благодарность.
Как бы там ни было, они не развелись, и мой отец по-прежнему занимался разведением цесарок. Предполагаю, что мать в меру сил приспособилась к ситуации и убедила себя, что как-нибудь проживет и без отпуска на море. Другое дело я. Невольный свидетель их ссоры, теперь я знал, что между ними пробежала кошка. Это было мучительное открытие: выяснилось, что люди, призванные заботиться обо мне, не в состоянии поладить друг с другом.
Что я мог для них сделать? Разве что разделить с ними их боль. Но им это вряд ли помогло бы. И я понял, что мне пора покинуть родной дом.
Я сдал выпускные экзамены и уехал.
Мы с Жаном поступили в один университет в Клермоне и поселились в одной комнате. Мы прожили там три года. Потом он перебрался в Рен, а я – в Лилль. Но связь мы сохранили на всю жизнь, как родные братья.
За это время я пару раз встречался с Люс, пока не потерял ее из виду.
То же самое с Лурсом. Он навестил нас в Клермоне, а мы съездили к нему в Нант, поддержать друга на его первых соревнованиях по карате. Ночевали мы у него в общежитии, в крохотной комнатушке, и спали на полу, на матрасах. Вечером он подробно излагал нам тонкости своего боевого искусства. Каратисты носят не кимоно, а костюм под названием каратэги. Он показал нам различные стойки и объяснил особенности наступательной и оборонительной техники. Он выглядел очень внушительно, и мы не сомневались, что назавтра он, как минимум, выйдет в финал. Соревнования проходили в спортзале местной школы. Мы с Жаном явились пораньше, заняли места на скамьях для болельщиков и, жуя бутерброды, стали ждать первого боя с участием Лурса. Ждать пришлось довольно долго. Наконец он вышел на татами в красивом белом каратэги.
– Давай, Лурс! – заорали мы.
Он помахал нам рукой. Его противник был с него ростом, но более костлявый; его воинственный вид не сулил нам ничего хорошего. В начале схватки они вроде бы держались на равных, но потом соперник Лурса вдруг крутанулся вокруг себя, высоко поднял ногу и нанес ему удар в висок, точнехонько в то место, куда его стукнули в Германии шлемом. Наш чемпион упал на пол как подкошенный и, бездыханный, остался лежать на боку.
– Нет! – одновременно выдохнули мы.
Первый этап соревнований для Лурса оказался последним. Над ним склонились какие-то люди, в том числе его соперник. Наконец появился врач; поднял Лурса и повел его, шатающегося, в раздевалку. Вечером Лурс, глотая аспирин, поведал нам, что стал жертвой мастерски проведенного приема маваши-гери, что все же выглядело менее унизительно, чем банальный удар ногой по башке.
Той же осенью Мара переехала в Ниццу. Я написал ей пять писем. Сегодня, порывшись на чердаке, я мог бы найти в одной из картонных коробок пять ее ответных посланий. В последнем из них она довольно прозрачно намекала, что у нее кто-то есть. Случилось это вскоре после Рождества. Больше я ей не писал. Мы вообще больше не виделись.
В Лилле я познакомился с девушкой. Мы встречались два года. В то первое утро, когда мы проснулись в одной постели, я спросил ее:
– А сколько тебе лет?
– Девятнадцать, – ответила она, и тут до меня дошло, что ровно столько было моей матери, когда она меня родила.
17Бах. Отсутствие Жерома. Косуля
С возрастом мы все чаще теряем родственников и других близких людей – такова непреложная истина. Тем не менее, если отвлечься от горестных переживаний, я, рискуя шокировать читателя, признаюсь, что больше люблю бывать на похоронах, чем на свадьбах. Это моя маленькая слабость. Свадьбы, как и другие по определению радостные мероприятия, погружают меня в меланхолию. Запрограммированное веселье заранее лишает воодушевления. Трястись на танцполе, делая вид, что это доставляет тебе удовольствие, – нет уж, спасибо. Все всегда кончается одинаково: ближе к полуночи, раздраженный до предела, я выхожу на улицу, сажусь в свою машину, включаю радио, нахожу музыкальный канал и, развалившись в кресле, наслаждаюсь покоем и одиночеством, пока кто-нибудь не постучит мне в окно и не поинтересуется, какого черта я здесь торчу. Я отговариваюсь усталостью и со смертью в душе снова отправляюсь на поле боя.
Зато на похоронах всегда царит атмосфера глубокого умиротворения. К шести часам вечера ты уже дома, и голова наутро не болит. Присутствие на похоронах обходится без лишнего напряжения: даже если приличия требуют выражать печаль, ничто не заставляет нас испытывать ее на самом деле. Притвориться огорченным легко – тогда как изображать веселье, когда тебе не до смеха, напротив, очень трудно. Еще один аргумент против свадеб состоит в следующем. По статистике, каждый второй брак заканчивается разводом, и не исключено, что ты припрешься на торжество совершенно напрасно и окажешься участником пошлого маскарада. Короче говоря, никогда нельзя быть уверенным, что тебя не дурят, тогда как на похоронах все по-честному. К тому же на похоронах обычно играет музыка гораздо более высокого качества – на протяжении нескольких веков у Баха так и не появилось серьезных конкурентов.
Странность моего характера заключается в том, что – если уж мы заговорили о смерти – мне как будто не хватает реальных потерь и я выдумываю себе несуществующие.
К осени 1989 года, когда умерла моя мама Сюзанна, я уже столько раз заранее ее оплакал, столько раз проиграл в воображении ее уход – чаще всего за рулем машины, если ехал куда-нибудь один, – что ее кончина потрясла меня намного меньше, чем должна была потрясти. Я успел потренироваться. В каком-то смысле я приручил ее смерть. От регулярного употребления острые иглы горя притупились и уже не причиняли такой боли. Я предпочитаю заниматься подобными штуками именно в машине. Слез, которые я пролил в салоне, хватило бы, чтобы я в них утонул.
Нет ничего нездорового или извращенного в том, чтобы воображать себе смерть знакомых людей. Наоборот, вспомнив, что они живы-здоровы, испытываешь ни с чем не сравнимое чувство счастья. Мои близкие частенько удивлялись, с каким пылом я при встрече бросаюсь их обнимать. Они понятия не имели, что я только что вернулся с кладбища или из крематория и ликовал в душе, найдя их крепкими и полными сил – лучше, чем до фальшивой кончины.
Помимо всех прочих я понарошку похоронил и четырех своих школьных друзей, причем при самых разных обстоятельствах. Так, на погребении Лурса присутствовали остальные четверо, а вот Люс провожали в последний путь только мы с Жаном; когда «умер» Жан, проститься с ним снова явилась вся четверка.
По случаю похорон Лурса мы встречаемся на месте, перед началом церемонии. Дело происходит где-то на западе страны, в городе, куда он вернулся и где провел свою жизнь. Разумеется, идет дождь, и каждый из нас выступает под зонтом: у меня большой черный, со сломанной спицей; у Жана – маленький складной; у девочек – один на двоих, слишком яркой, учитывая печальный повод, расцветки. Нам лет по сорок. Лурс погиб в дорожной аварии – разбился на мотоцикле. Мы никого вокруг не знаем и держимся в глубине церкви особняком. Присутствующие вспоминают Клода, и для нас это звучит дико, – кто такой этот Клод? Здесь полно друзей Лурса – каратистов, они и несут гроб. Я стою рядом с Марой. Она касается меня локтем, и по моему телу пробегает дрожь, потому что это ее локоть, а я с шестнадцати лет дрожу от любого ее прикосновения. Самый волнующий момент наступает, когда здоровяки-каратисты проносят мимо нас гроб. «Прощай, Лурс!» – шепчет Люс, и мы хором повторяем: «Прощай, Лурс!» – теснее жмемся друг к другу и плачем. На кладбище мы не идем – туда допускают только родственников. Мы заходим в кафе выпить по стаканчику. На прощание Жан говорит: «Ладно, братцы, до следующего раза» – и получает кулаком в бок от Мары, которой не нравится черный юмор. «Если это буду я, – смеется Люс, – дайте слово, что прольете больше слез, чем сегодня!» Жан клянется, что выжмет из себя все, что возможно, и получает второй тычок кулаком.