Мышиный апокалипсис
“История про кота Игнасия, трубочиста Федю и Одинокую Мышь”. Почему в названии рассказа Улицкой нет таракана? Таракан важен, не говоря уже о том, что он забавен и мил, все перечислены, он нет, за что такое изъятье?
История эта начинается с семейного контекста – классическое начало, фирменный прием Улицкой: не сама по себе, не в капусте нашли, не из банной сырости, исторически укоренена, маленький листок обильнолиственной кроны.
У мышей, как всем известно, очень большие семьи. У каждой мыши, кроме многочисленных братьев и сестер, кроме родителей, бабушки и дедушки, есть еще пять-шесть поколений живых предков.
Пять-шесть поколений живых мышиных предков – профессиональное замечание, биофак, опыт университетских лабораторий, привет из юности, не то что бы с регулярной постоянностью, но время от времени вдруг дает о себе знать, Одинокая Мышь в известном смысле мышь лабораторная, то есть определенно, определенно лабораторная.
Пращур нашей героини по отцовской линии пожаловал в Москву в наполеоновском обозе, во время пожара в Первопрестольной спас из Покровского собора бедную церковную мышь, женился на ней, зажил размеренной жизнью московского обывателя, обрусел, не утратив, однако, парижского шарма, наплодил неисчислимое потомство, романтическая история отца-основателя стала важной частью большого семейного предания, по мере сил украшаемого каждым новым поколением, но от этого ничуть не теряющего (скорей прибавляющего) в аутентичности.
Рука судьбы подкинула праотца Одинокой Мыши по материнской линии (тогда еще неразумного мышонка) в карету, повлекшую Алтер Ребе по злому митнагедскому навету в Петропавловку, где в сырой и темной камере делил с праведником кров и стол, ел благословленный им хлеб, возрастал у его ног, питался медом его мудрости, праздновал с ним святую субботу, присутствовал даже и при беседе его с самим государем-императором, посетившим (инкогнито) сидельца в узах, за что прославился во многих мышиных поколениях, любил при случае (порой, особенно в старости, невпопад) процитировать Ребе, почитал его своим учителем, с чем Ребе вряд ли бы согласился.
И так вот неторопливо, любовно, со знанием дела, с улыбкой перебирает Улицкая узелки семейной памяти, покуда не доходит до Одинокой Мыши, родившейся на скрещении дорог двух некогда славных и столь непохожих друг на друга семейных кланов.
Улицкая поступает так во всех своих романах, однако же после процитированного пассажа, противу обыкновения, не отправляется с читателем на запланированную историческую экскурсию, проведенную мной по крайне урезанной, основанной на сомнительных, попросту баснословных фактах, программе, но кардинально расправляется со всеми шестью не заслуживающими внимания поколениями родственников, так что несчастная мышь и впрямь оказывается бесконечно одинока.
Ее муж еще в молодые годы утонул в большом кувшине молока, дети выросли и переехали в другой город, кроме одного сына, который и вовсе поселился на пароходе, а пароход ушел в кругосветное плавание, и с тех пор ни о пароходе, ни о мышонке ничего не слышали. Родители Мыши и ее деревенская родня погибли от несчастного случая: старая изба, в которой они жили, сгорела вместе с большой мышиной семьей.
О судьбе прочих пострадавших или не пострадавших от огня обитателей старой избы сказительница умалчивает и правильно делает: с мышиной точки зрения, их судьба не представляет ни малейшего интереса.
С жалкими остатками фамилии Мышь общается посредством поздравительных открыток общим числом 188. Писание становится едва ли не главным ее занятием, в каком-то смысле Одинокая Мышь – коллега Улицкой. Правда, у Улицкой тиражи больше. Деревенская родня Мыши неграмотна: не то что ответить, они и прочесть-то приветы своей одинокой родственницы не в состоянии, что касается уцелевшей городской части клана, им все как-то недосуг ответить, а не исключено, что и прочесть. Отсутствие обратной связи не смущает писательницу: во-первых, она исполняет моральный долг, во-вторых (а может, как раз и во-первых), ей просто нравится это занятие, в-третьих, оно делает мышиную жизнь осмысленной, есть еще и в-четвертых: интровертная героиня не больно-то и нуждается в обратной связи, в самом деле, что они могут ей ответить, чего бы она заведомо не знала, что их жизнь – так, возня мышиная, в сущности 188 родственников присутствуют в ее жизни чисто виртуально – как персонажи большого эпистолярного романа.
Итак, бесконечно одинока, исторически, вопреки моему анонсу, не укоренена, никакого культурного бэкграунда, всем и всему чужая. Вымарываем из генеалогического древа самовольно нарисованных мною праотцев, какое нахальство лезть в чужие книжки, неймется, пиши свою, восстанавливаем статус кво, вымарываем, их не было, жаль, выглядели как живые, вымарываем и само древо, его тоже не было.
Чем занимается на этом свете Одинокая Мышь, помимо писания поздравительных открыток? Собирает по ночам со свалки нужные (кажущиеся нужными) и не очень вещи, авось когда пригодятся, порой странные и разнородные, всегда случайные, раскладывает согласно классификации (плод систематического мышиного ума) в бесчисленных ящиках грандиозного шкафа.
Нельзя не сказать, что, кроме разнообразия размеров, они поражали и разнообразием формы. Ящички для перьев, карандашей, ложек, батареек для электрического фонарика были длинные, вроде пеналов, а для круглого голландского сыра, который выделывается в виде головок, или для шляп ящички были круглыми…
…в самой середине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленной между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек, для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память…
…Были и полки для книг… Была у Мыши и коллекция лоскутков – шелковых, бархатных, хлопчатобумажных и синтетических. Каждый род – по своей коробочке. Была и вешалка с платьями. Новыми, поношенными, просто старыми и такими ветхими, что Одинокой Мыши иногда приходило в голову, не подарить ли их бедным людям. Зашитая в белую простыню, висела на вешалке половина енотовой шубы – Мышь надеялась найти к ней недостающую половину. Четвертый этаж сверху по правой стороне занимал отдел зубных щеток и шляп, пятый – лампы и свечи, шестой – футляры для хвоста. Футляров, как говорят, было всего пять, по одному на каждый сезон плюс один парадный – замшевый.
Короче говоря, ленты, кружева, ботинки, нижние юбки и что угодно для души – все лежало на своих местах, в своих коробочках, под своим номером. Мышь больше всего на свете любила свой дом-шкаф и часами любовалась своими богатствами: перекладывала, перебирала; особенно приятно было заниматься этим в плохую погоду.
И свалка, и шкаф – места очевидным образом мистические. Ночь – время, сугубо располагающее к мистическим упражнениям. И свалка, и шкаф – целые миры. В недрах шкафа-дома Мышь и живет, жилое пространство тоже своего рода комбинация ящиков. Шкаф – главный герой повести, хотя и не вынесенный в название, где с педантичной аккуратностью перечислены все, кроме несправедливо обойденного Таракана, персонажи, быть может, искусный прием скрыть подлинного протагониста – творение не столько целеполагающего разума, сколько природное, возникшее (отчасти) само по себе, отнюдь не подчиненное тотальному замыслу, прозрачное для практического ума только отчасти, пространство искривлено, точные навигационные карты отсутствуют, чего где положено известно разве что для ближних полок, границы ойкумены в тумане, в дальних ящиках клубится хаос, шкаф живет своей жизнью, независимой от воли его (вроде бы) хозяйки, на самом же деле лишь важнейшей его внутренней составляющей. Мышиный шкаф, метафора постмодернизма, напоминает библиотеку Борхеса, много уступает ей количественно, но далеко превосходит в качественном разнообразии.
Далее повествуется о гибели шкафа. Лев Шестов: говорят, от грошовой свечи Москва сгорела – от двух грошовых свечей, Распутина и Ленина, сгорела Россия. Вот и шкаф тоже сгорает от двух грошовых свечей, запаленных в его недрах двумя мелкими безмозглыми существами для ничтожной картежной надобности. Какой шкаф погубили! Прямая апелляция к булгаковской Аннушке, возможно, той самой (наверняка той самой!), что разлила масло, идиотическая небрежность ее, и нету дома, сгорел дом.
Большая часть мышиной фамилии погибла во время пожара, и наша героиня живет в отблесках его пламени, теперь ей уготована та же злая участь. Пожар вспыхивает ночью, когда Мышь спит и почивает. А надо бы бодрствовать! Шкаф (неодушевленная проекция Мыши) со всеми его сокровищами погибает в огне. А надо бы собирать сокровища, огня не боящиеся! Само собой, я не имею в виду рукописи, что за глупость, один ляпнул, все наперебой повторяют, рукописи горят отменно. Шкаф погибает – Мышь чудесным образом спасается. Впрочем, спасение ее можно понимать и метафизически: как спасение в жизнь вечную. Огонь освобождает Мышь от порабощающей вещественности шкафа (скорее, Шкафа). В таком случае и брак ее с Тараканом по ту сторону заключенного в шкаф бытия – брак мистический, хотя и наполненный убедительными приметами посюсторонней жизни, можно представить, что все это происходит в раю Сведенборга, где (допускаю) смешанные браки бывают счастливыми.
В инобытии Одинокая Мышь перестает быть одинокой, становится самой обыкновенной мышью, теряет интерес к творчеству (писание поздравительных открыток) – тщетной компенсации неполноты бытия, жизнь ее, как и любая иная, наполненная семейным счастьем, тривиализуется, если только считать тривиальным брак Мыши с Тараканом, а почему бы, в сущности, нет, я сам знаю несколько: раз, два, три, четыре, нет, все-таки три таких брака.
Мила кобыла Мила
“История про кобылу Милу, старика Кулебякина и жеребенка Равкина”. Сказать, что в сочинениях Улицкой недостает юмора, – значит сказать очевидную неправду. Этого добра хватает. И в “Шурике”[1] ее тоже хватает. В сущности, одна из проекций книги – роман-анекдот, однако этот анекдот – самое безнадежное из ее сочинений. Самое последнее – самое безнадежное. У людей перед праздником уборка: отодвинула мебель, перетряхнула вещи и книги, прошлась влажной тряпкой и пылесосом – чтобы не завалялось случайно ни одной засохшей крошки надежды, выискивала со свечой. Хорошая хозяйка. Дышать трудно.
Открываешь ее детские книжки и – как окно открыли. Правда, в “Одинокой Мыши” много ужасов, не без этого: один утопленник, один без вести пропавший, два пожара с обильными жертвами. И вообще, дело происходит преимущественно ночью и в замкнутом пространстве: если человек с воображением и клаустрофобией, не стоит и читать. Да только история эта милая и смешная, а ужасы карнавальные. И вектор, противоположный Шурикову: у Шурика – как бы ни было забавно, все кончится плохо; у Мыши – как бы ни было (понарошку) ужасно, все кончится лучше некуда и даже еще лучше. В мире Шурика свадьбы не играют, семьи разваливаются, безнадежные невесты становятся еще более безнадежными, а одинокие (все) еще более одинокими. А у Мыши, невесты безнадежной, – свадьба, а у Мыши, вчера такой одинокой, – жизнь семейная счастливая хоть куда! Сказка!
“Кобыла Мила” – еще один шаг в правильном направлении. От обложки до обложки – солнце и софиты арены. Темноты не существует вообще. Широкое пространство – никакого дискомфорта для страдающих клаустрофобией. Никаких ужасов – даже и карнавальных. Ни одного злодея, но это не делает повествование приторным и вялым. Динамика сюжета: сейчас хорошо, завтра еще лучше, послезавтра хорошо невообразимо, причем – благодать на благодать – перспективы неисчерпаемы. Все это весело, легко, неожиданно, забавно. Весь текст соткан из улыбки.
“Кобыла Мила” – последняя увидевшая свет книжка Улицкой – написана лет пятнадцать назад, она излучает дух эпохи, ставшей уже историей. Прекрасное чувство весенних надежд и радостных ожиданий. Со старой развалюхой покончено, покончено, покончено! Переезжаем на новую, на новую, на новую квартиру! Две возможные проекции смысла: новая квартира – как новая Россия и – в Америку, Израиль, Европу, Австралию. Мир велик, двери распахнуты: можно ехать! Наконец-то можно! Новая квартира – новая жизнь. Полная эйфория!
Но не для всех. Бедная рефлектирующая кобыла Мила! Глаза у нее на мокром месте! Как это – вдруг ни с того ни с сего взять и сняться с насиженного места! Она привыкла к своей развалюхе, у нее стереотипы. Да разве у нас плохо?! Разве мы плохо жили?! И что ждет нас на новом месте?! И от добра добра не ищут! И вообще: “Я уже старая кобыла, я хочу умереть в своем доме”.
“Кобыла Мила” – хорошо звучит: “Кобыла Мила”. Специфическое чувства юмора у автора: Людмила Улицкая называет бедолагу производным собственного имени. Сама-то небось не испытывала желания пролить слезу, покидая советское прошлое, распрощалась с ним, как рекомендовал Маркс, – весело.
Улицкая подбрасывает на весы боязливой Милы аргумент, перевешивающий все ее страхи: жеребенку надо дать образование, а в нашей-то глуши – какое уж образование! В детстве Мила сама хотела стать цирковой лошадью, не вышло, стала обозной, пусть сложится у ребенка, коли так, ехать, хочешь не хочешь, надо, материнский долг велит, да! Она готова! – и пусть ее несказанная жертва, ее душевные страдания и обильные слезы вызывают у домашних чувство вины, пусть! чем больше, тем лучше! она так много делает для них, они это заслужили!
Ах! Она не знает, как хорошо и неожиданно всё кончится, вернее, не кончится, а только начнется и будет счастливо продолжаться и продолжаться, какими смехотворными покажутся ей былые страхи! И даже – представьте себе, кто бы мог подумать! – какая она еще интересная, и не такая уж старая, а если отереть слезы, слегка припудриться, вплести в гриву игривую ленточку – очень даже еще ничего!
Сколько кобыл, не отважившихся на переезд, доживают жизнь, проливая слезы, в развалюхах, которые развалились с тех пор еще больше! В жизни скольких кобыл, отважившихся на переезд, сбылись худшие предчувствия трепетной, с катастрофическим сознанием, Милы: в новом доме им пришлось – это кобылам-то! – подниматься по лестнице на пятый этаж и, что еще хуже, спускаться, им пришлось (страшный сон Милы) пить воду из унитаза, наших тонких, интеллигентных кобыл превратили в ломовых лошадей, их впрягли в плуг и в эту, как ее, борону, на них стали пахать, причем не только весной, но также летом, осенью и зимой, жеребят не приняли в цирк, а инициатор отъезда старик Кулебякин не сдержал клятву (цена мужских клятв!) и уже через неделю отказал в обещанной каждодневной булочке с маком, а она (дура!) ему верила.
Вот какие несчастные бывают у кобыл судьбы!
Но только не в нашей книжке.
Я тут посчитал число восклицательных знаков в своем тексте: оно беспрецедентно, сплошные восклицательные знаки, я так не пишу. Но в этой прекрасной истории без восклицательных знаков никак не обойтись.
Да, вот еще что: совсем нет сексуальной озабоченности. Что для мира Улицкой не так уж и характерно. Секс обыкновенно располагает к серьезности – “Кобыла Мила” совершенно несерьезное сочинение, детское сочинение, сказка. Какая, однако, интересная эволюция: от “Кобылы Милы” к “Шурику”.
И свойственной Улицкой родословной озабоченности, переносимой из одного романа в другой, – тоже нет. Старик Кулебякин собирается посадить под окном деревья, но эти деревья не родословные. Еврейская фамилия жеребенка Равкина – результат не исторической преемственности, но веселой случайности. Старик Кулебякин нашел его на весенней травке – так находят детей в капусте. Он взялся из ниоткуда. Возможно, его принес аист. Как вы полагаете, маленький жеребенок не слишком большая ноша для аиста?
Должно быть, это единственная книжка Улицкой, где история вообще не предполагается. И не надо! И без нее хорошо! Здесь нет вчера. И нет завтра. Я тут что-то говорил про завтра и послезавтра – забудьте, мало ли что сказал, не всякое лыко в строку, это решительно ничего не значит, ну разве что как метафора “потом” и “потом после потом”.
Здесь длится один прекрасный бесконечный день.
И ночь никогда не наступит (Откр. 22:5).
Евангелие от воробья
У сороконожки
Народились крошки.
Что за восхищенье, радость без конца.
Все они ну прямо —
Вылитая мама:
То же выраженье милого лица.
“История про воробья Антверпена, кота Михеева, столетника Васю и сороконожку Марью Семеновну с семьей”. Грэм Грин делил свои сочинения на Novels (серьезное) и Entertainments (развлекуху). Любимое мной “Путешествие с тетушкой” – авантюрный роман, не обремененный категорическим императивом, – развлекуха, хотя по форме такой же роман (novel), как “Суть дела”. Почему вообще такой человек, как Грин, писал развлекуху? Потому что есть вещи, которые могут быть выражены только таким легкомысленным и игровым способом. И есть настоятельная потребность выразить именно эти вещи и именно таким способом.
У Улицкой – то же.
“Даниэль Штайн” – Novel, “Воробей Антверпен” – определенно Entertainment. Правда, в отличие от Грина, Улицкой не приходило в голову облекать Entertainments в форму романов.
“Даниэль Штайн, переводчик” оказался сильным провокативным текстом. Его литературные достоинства-недостоинства обсуждались слабо, внимание многих читателей сосредоточилось на взглядах главного героя, бросавших вызов нормативному церковному сознанию. Полемизировали с персонажем, как с живым человеком, обличали – хула, оборачивающаяся хвалой роману: как, однако, Даниэль Штайн убедителен. Вплоть до написания богословских трактатов. Явились знатоки, не затрудняющиеся отличить ὁµοούσιος от ὁµιούσιος. Как ответ на беллетристику – беспрецедентно. Подобное всенародное обсуждение в прошлый раз, если мне не изменяет память, случилось, кажется, в IV веке, когда на константинопольском базаре торговки рыбой вели между собой оживленные тринитарные споры.
Между тем у Улицкой есть сочинение в своем роде куда более острое и провокативное – написано оно много раньше ее богословского романа[2] и совершенно обойдено читательским вниманием, во всяком случае, вниманием тех читателей, которых взволновали взгляды Даниэля Штайна. С одной стороны, сочинение заведомо несерьезное: сказка. И что более важно, – в отличие от оказавшегося в фокусе читательского внимания романа, – непрямое высказывание. Сочинение это, как и все сказки Улицкой, называется намеренно громоздко: “История про воробья Антверпена, кота Михеева, столетника Васю и сороконожку Марью Семеновну с семьей”.
На сказочной сцене, в своего роде вертепе, разыгрывается пасхальная драма и даже более широко – христианская богословская парадигма, преображенная природой райка.
Злонравные и, как положено, неблагодарные юные сороконожки – нахальные, буйные, прожорливые, пустоголовые, не различающие правых ног от левых, – приводят райское место с благорастворением воздухов и изобилием плодов земных в полное запустение. Местные архонты и апостолы при смерти: у воробья сломано крыло, кот обварился кипятком. И всё из-за юных олухов.
Марья Семенна отбыла (уползла) в мифологическую библиотеку за книгой, скорей уж Книгой, которая должна просветить и преобразить ее неразумных деток. Отбыла – и сгинула: вестей от нее нету. Буйные детки в ужасе и раскаянии: они одиноки, голодны, мамы нет, а кормильцы (воробей и кот) недееспособны и того и гляди оставят их навсегда.
И тут мудрец и целитель, столетник Вася – местное Древо Жизни – отдает во исцеление болящих и насыщение алчущих всю свою плоть (листья) и всю свою кровь (сок).
Больные исцелены.
Алчущие насыщены.
Ходившие (ползавшие) кривыми путями исправляют пути.
Отдавшего все и положившего душу свою за други своя засохшего Васю погребают на клумбе – он восстает свежим ростком.
Приползает чаемая Марья Семенна с чаемой Книгой, сколько трудов положила, но вот беда: воскресший младенцем Вася не может ее прочесть – в новом рождении он временно утратил культурные навыки прошлой жизни; прочие же насельники-простецы безграмотны. Но тут выясняется, что Книгу вполне можно не читать – достаточно почитать, и тогда ее духовное действие скажется в полноте, силе и славе. Не читать даже лучше: если читать, можно понять неправильно. Впрочем, поскольку Книгу никто не удосужился открыть, вообще неизвестно, написано ли там что-нибудь. Если нет, это какая-то буддийская книга. С другой стороны, понять неправильно можно не только текст, но и его отсутствие.
Всю жизнь мудрец Вася читает лежащую с ним рядом на подоконнике энциклопедию, большую часть жизни – статью “Электрическая лампочка”. Это потому, что тогда в его вселенной не было еще воробья и кота – существ, обладающих чудесной способностью перевернуть страницу. Бессмысленность, абстрактность, отвлеченность, абсолютная оторванность от реальной жизни научного знания в лице электрической лампочки противопоставлена преображающей мир благодатной Книге.
Сороконожские дети, чьи грехи отпущены, духовно и нравственно преображены. Потерянный рай обретен вновь. Мистерия завершается торжественной речью стремительно повзрослевшего Васи – он дает юным сороконожкам новые имена (старых, правда, и не было), имена, приличествующие новому статусу райских существ, у которых нравственный закон записан теперь не только в Книге, которую никто не читал, но и в их маленьких сороконожьих сердцах.
Благодатное действие Книги оплодотворяет и преображает научное знание, сообщает ему теплоту и смысл – теперь оно востребовано и востребовано, что важно, в своей полноте: Вася нарекает неотличимых друг от друга существ по энциклопедии: от Абеляра до Японии, включая, надо полагать, и любимую Васей Электрическую Лампочку. Теперь у них есть имя, лицо, личность.
Все поют аллилуйя.