Старые мастера — страница 13 из 32

и приходят они и в Художественно-исторический музей. Люди таскают с собой свое восхищение, им недостает мужества оставить его в гардеробе, как оставляют там пальто или шляпу. Обремененные восхищением, они ходят по музею, сказал Регер, на них и смотреть-то тошно. Восхищение вовсе не является прерогативой так называемых необразованных людей, совсем наоборот, восхищение свойственно в большой, очень большой мере прежде всего так называемым образованным людям, и это ужасно. Человек необразованный восхищается просто потому, что ему не хватает ума не восхищаться, сказал Регер, а вот человек образованный извращен и поэтому восхищается, несмотря на свой ум. Восхищение так называемого необразованного человека вполне естественно, восхищение же так называемого образованного человека является как бы извращением в квадрате. Например, люди восхищаются Бетховеном, который всю жизнь страдал депрессиями и был как бы государственным композитором, как бы государственным чиновником по делам искусств; Бетховеном восхищаются, хотя многое в нем должно отталкивать, ведь в Бетховене все довольно комично, в его музыке постоянно слышится нечто курьезно-беспомощное, громоподобное, титаническое, даже его камерные произведения похожи на туповатые марши. Слушая Бетховена, мы слышим скорее некое рокотание, нежели музыку, его ноты маршируют государственным маршем, сказал Регер. Когда я подолгу слушаю Бетховена, скажем Героическую симфонию, причем слушаю внимательно, то вхожу в какое-то философско-математическое состояние и пребываю в этом философско-математическом состоянии до тех пор, пока вдруг не увижу перед собой создателя Героической, тогда во мне что-то ломается, сказал Регер, ведь у Бетховена действительно все марширует; я слушаю Героическую симфонию, которая и впрямь является философской музыкой, в высшей степени философско-математической музыкой, и вдруг во мне что-то ломается, впечатление портится; филармонический оркестр продолжает играть, но я уже слышу, как Бетховен терпит провал, я слышу его провал, вижу эту голову, которая сочиняет музыку, всегда похожую на марши, сказал Регер. В эти минуты Бетховен становится мне несносен, как несносны мне и все наши дородные или худосочные исполнители Зимнего пути, ибо певец во фраке, опершийся на рояль и исполняющий Вещую птицу, всегда несносен и смешон; этот певец сразу же представляется мне карикатурой на самого себя; нет ничего смешнее певца во фраке, когда он, стоя у рояля, исполняет разные арии и песни. Музыка Шуберта великолепна, пока не видишь ее исполнителей, но стоит только увидеть этих невероятно тупых и тщеславных музыкантов с завитыми локонами, а мы не можем не видеть их в концертном зале, как все становится нелепым и смешным, происходит прямо-таки катастрофа для нашего зрения и нашего слуха. Даже не знаю, сказал Регер, кто выглядит нелепее и смешнее — пианист ли, сидящий за роялем, или певец, стоящий перед ним; пожалуй, это зависит от нашего сиюминутного настроения. Действительно, зрелище исполнителей оказывается смешным, карикатурным и потому нелепым. Певец смешон и нелеп, как бы замечательно он ни пел, будь он тенором или басом; все певцы смешны и нелепы, во что бы они ни были одеты и как бы прекрасно они ни пели, сказал Регер. Смешны все без исключения оркестранты, сидящие на сцене и играющие на своих щипковых или смычковых. Даже толстый и потный Бах за органом в Томаскирхе выглядел смешно и нелепо, тут даже спорить не о чем. Нет, нет, все музыканты, даже самые выдающиеся или, как говорится, великие, одинаково смешны и нелепы. Тосканини и Фуртвенглер, один слишком мал, другой слишком крупен, оба они были смешны и пошлы. Ступайте в театр, там вам станет еще тошнее от нелепостей и пошлостей. Вам будет тошно от всего, что вы там услышите. Вам будет тошно от классики, вам будет тошно от так называемого народного театра. Все эти классические, современные и народные пьесы не что иное, как театрализованная пошлость и нелепость, сказал Регер. Весь мир ныне смешон, предельно нелеп и пошл, это правда. Иррзиглер подошел к Регеру и снова что-то прошептал ему на ухо. Регер встал, оглянулся по сторонам и вышел вместе с Иррзиглером из зала Бордоне. Я посмотрел на часы, до половины двенадцатого оставалось десять минут. Одной из причин, по которой я пришел в музей, являлось желание быть пунктуальным, ибо Регер был на этот счет чрезвычайно строг, я и сам на этот счет очень требователен, пунктуальность для меня самое важное в обхождении людей друг с другом. Я могу иметь дело только с пунктуальными людьми, не выношу непунктуальных. Пунктуальность — отличительная черта Регера, это и моя отличительная черта, и, если уж у меня назначена встреча, я всегда прихожу точно в срок, как и Регер, который также всегда приходит на встречу точно в установленный срок; он читал мне целые лекции о пунктуальности и надежности, Регер часто повторял, что пунктуальность и надежность — самое главное в человеке. Могу заверить, что сам я очень и очень пунктуален, я всегда ненавидел непунктуальность и никогда не позволял себе этой слабости. Регер также один из самых пунктуальных людей среди тех, кого я знаю. Он, по его словам, никогда в жизни никуда не опаздывал, во всяком случае по собственной вине; я тоже никогда в жизни, по крайней мере во взрослой жизни, никогда не опаздывал по собственной вине; мне отвратительны люди непунктуальные, у меня нет с ними ничего общего, я с ними не знаюсь и знаться не желаю. Я считаю непунктуальность преступной халатностью, которая для меня тем более презренна и ненавистна, что она, по моему убеждению, ведет людей к одичанию и приносит им беды. Непунктуальность — это болезнь, которая может оказаться смертельной, сказал Регер однажды. Когда, встав со скамьи, Регер вышел из зала Бордоне, туда вошла группа пожилых людей, русских, как я сразу догадался, а вела ее переводчица, которая, как я тоже сразу догадался, была украинкой; они прошли мимо меня, причем так близко, что буквально оттеснили в угол. Вот народ, подумал я, оказавшись припертым к стене, лезут в зал, толкаются и даже извинения не попросят. После того, как Иррзиглер что-то прошептал Регеру на ухо и тот вышел из зала Бордоне, ввалившаяся туда русская группа расположилась там таким образом, что полностью перекрыла мне обзор, и я не мог больше следить из зала Себастьяно за происходившим в зале Бордоне. Я видел только спины русских и слышал украинку-переводчицу, которая талдычила то же самое, что всегда говорят экскурсоводы Художественно-исторического музея, то есть это было обычное искусствоведческое пустословие, и переводчица вбивала его в головы бедных русских. Взгляните, восклицала она, взгляните на эти губы, взгляните на эти чуткие уши, на нежный румянец ангельских ланит, на этот далекий горизонт; она говорила все это так, будто без ее глупых пояснений никто бы ничего и не увидел в картинах Тинторетто. Музейные экскурсоводы всегда относятся к своим подопечным, как к законченным болванам, объясняя им подробнейшим образом то, чего и объяснять-то совсем не нужно, ибо очевидно безо всяких объяснений, однако экскурсоводы говорят и говорят без умолку. Музейные экскурсоводы — это спесивые говорящие роботы, которые сами себя заводят и, пока ведут по музею своих экскурсантов, изо дня в день болтают одно и то же. Музейные экскурсоводы умеют только болтать об искусстве; не имея о нем ни малейшего понятия, они лишь тешат этой болтовней собственное тщеславие и эксплуатируют искусство в своекорыстных интересах. Мало того, что музейный экскурсовод круглый год балаболит об искусстве, он еще получает за это кучу денег. Русская группа оттеснила меня в угол, поэтому из-за спин русских экскурсантов я уже ничего не видел, то есть видел только их тяжелые зимние! пальто, от которых разило нафталином; похоже, русская группа пришла в картинную галерею прямо из автобусов, стоявших теперь под моросящим дождем. Я уже долгие годы страдаю одышкой, несколько раз на дню мне кажется, что я могу умереть от удушья, даже на открытом воздухе, тем тяжелее мне было в эти минуты, когда я стоял оттесненный русской группой в угол зала Бордоне, вдыхая едкий запах нафталина, раздражавший мои слабые легкие. Обычно мне и без того тяжело дышится в Художественно-историческом музее, не говоря уж об особых обстоятельствах, как, например, появление русской группы. Украинка-переводчица обращалась к русской группе с чисто московским выговором, поэтому я многое понимал, зато когда произносила немецкие слова, то они звучали у нее как-то слишком резко, меня просто передернуло, когда я услышал, как она произнесла слово ангел. Поначалу я не мог догадаться, приехала ли переводчица вместе с группой из России или же она была одной из тех российских эмигранток, которые приехали в Вену после войны и едут до сих пор; возможно, она была одной из еврейских эмигранток, которые весьма интеллигентны и всегда исподволь задавали тон духовной жизни венского общества, что шло ему весьма на пользу. Эти российско-еврейские интеллигенты и являются подлинными сливками венского общества, и так было всегда; без них венское общество стало бы неинтересным. Впрочем, порой они начинают действовать на нервы, особенно если заболевают манией величия и предъявляют неоправданно высокие претензии, однако эта переводчица была не слишком похожа на подобных эмигранток, если она вообще была эмигранткой; скорее всего, она приехала в Вену вместе с русской группой из России, возможно, даже прямо сегодня, нет, она говорила иначе, чем эмигрантки, и иначе держалась, по крайней мере мне так показалось, когда я получше разглядел, как она одета, особенно когда я увидел ее сапоги; на ней не было ни одной западной вещи; вероятно, это коммунистка, которая получила искусствоведческое образование, подумал я, осмотрев ее при первой же удобной возможности с головы до пят. Живущие в Вене российские эмигрантки, о которых я только что говорил, одеваются преимущественно на западный манер, хотя и не совсем так, как одеваются западные европейцы, но все-таки. Нет, эта переводчица не эмигрантка, подумал я, она