Старые мастера — страница 19 из 32

Таймс о том, что я думаю об Австрии, и о том, что с нею скоро станет? Смысла нет, ни малейшего. Жаль, что я не доживу до той поры, когда угаснет свет культуры и Австрия погрузится во мрак. Жаль, что я не смогу быть тому свидетелем. Вы, наверное, задаетесь вопросом, почему я пригласил вас сюда именно сейчас, в неурочный день? На то есть своя причина, однако я назову ее позднее. Пока я просто не могу сообразить, как изложить вам эту причину. Я непрерывно думаю об этом, но ничего не могу придумать. Я сижу здесь уже больше часа, ломаю себе голову, однако до сих пор ничего толкового не придумал. Иррзиглер может вам подтвердить, сказал Регер, что я сижу на моей скамье уже больше часа, ломая себе голову, как объяснить вам, почему я назначил встречу в Художественно-историческом музее в неурочный день, то есть сегодня, хотя мы виделись вчера. Но погодите, сказал Регер, погодите, дайте мне еще немного времени. Мы готовы порой совершить преступление, однако нам не хватает духу просто рассказать о нем. Дайте мне время успокоиться, сказал он, Иррзиглеру я уже обо всем сообщил, но вам пока ничего сообщить не могу, хотя действительно стыдно так робеть. Кстати, то, что я говорил вам вчера о Сонате бури, по- моему, небезынтересно, я даже уверен, что мои соображения о сонате довольно проницательны, однако они, вероятно, гораздо интереснее мне самому, нежели вам. Так бывает всегда, когда говоришь о чем-то, что тебя самого увлекает сильнее, чем того, кому мы со всей свойственной нам беззастенчивостью навязываем собственные взгляды. Да, вчера я навязывал вам собственный взгляд на так называемую Сонату бури. В развитие моих рассуждений об Искусстве фуги, сказал он, я счел необходимым заняться Сонатой бури, вчера же мне удалось сделать вас почти идеальной жертвой моих музыковедческих штудий, впрочем, вы нередко становитесь жертвой моих музыковедческих штудий, ибо вы, как никто другой, кажетесь мне подходящим для данной роли. Вы пришлись мне кстати, думаю я частенько, даже не знаю, что бы я делал без вас! — воскликнул он. Вчера я докучал вам Сонатой бури, Бог весть, какими музыкальными произведениями я дойму вас послезавтра, сказал Регер, ведь меня интересует множество тем, и мне о многом хотелось бы поговорить, но для этого нужен слушатель или, иными словами, нужна жертва для моей потребности выговориться, поделиться моими соображениями, ибо все мои музыковедческие словоизлияния и есть не что иное, как удовлетворение потребности выговориться. У каждого человека есть глубочайшая потребность выговориться, у меня она приобрела музыковедческий характер. Она преследует меня на протяжении всей моей профессиональной жизни, а моя профессиональная жизнь — это жизнь музыковеда, как ваша — жизнь философа. Конечно, сегодня может показаться бессмыслицей все, что я говорил о Сонате буре вчера, и, возможно, вообще все, что мы говорим, становится со временем бессмысленным, однако каждый раз мы провозглашаем очередную бессмыслицу с чувством убежденности в собственной правоте, сказал Регер. Пускай все, что мы говорим, окажется со временем бессмысленным, однако если мы говорим это убежденно, искренне и истово, то мы не совершаем преступления против совести. Необходимо, чтобы мысль нашла свое выражение, сказал Регер, поэтому мы не можем найти себе покоя до тех пор, пока она не будет высказана; если же промолчать и не высказать свою мысль, то можно просто задохнуться. Человечество давно бы задохнулось, если бы на протяжении своей истории оно не высказывало вслух пришедшие в головы бессмыслицы; каждый отдельно взятый человек способен задохнуться от слишком долгого молчания, но и человечество в целом не может долго молчать, иначе оно задохнется, хотя то, что думает каждый человек по отдельности,— всегда бессмыслица, как и все то, что думает и думало когда-либо человечество в целом. Порою мы становимся мастерами красноречия, потом опять мастерами молчания, и мы доводим это до совершенства; наша жизнь интересна в той мере, в какой мы сумели развить наше искусство красноречия и искусство молчания. Соната бури не является произведением великим, сказал Регер, при ближайшем рассмотрении она оказывается чем-то довольно второстепенным, в сущности, эта соната — пошловатая вещица. Ее главное достоинство заключается не столько в ней самой, сколько в том, что ее удобно толковать. Бетховен слишком монотонен, он берет силой, которую я вообще не особенно высоко ценю. Мне всегда нравилось толковать Сонату бури, ибо она самая роковая вещь у Бетховена, с ее помощью можно объяснить всего Бетховена, всю его суть, его гений и его пошлость, границы его дарования. Впрочем, я вспомнил Сонату бури только потому, что хотел вчера продолжить свои объяснения об Искусстве фуги, а для этого оказалось необходимым обратиться к Сонате бури, сказал Регер. А вообще-то, я не люблю названий вроде Соната бури, Героическая или Незаконченная, подобные названия мне противны. Мне глубоко противно, когда кого-то называют Северным чародеем, сказал Регер. Вы являетесь идеальной жертвой для моих музыковедческих штудий именно потому, что вас совершенно не интересует музыковедение, сказал Регер. Вы внимательно слушаете и не возражаете, сказал он, вы позволяете мне спокойно выговориться, а мне это важно независимо от того, насколько умно сказанное мною; вы облегчаете мою жизнь, а она у музыковеда, поверьте, редко бывает счастливой. Размышления меня изнуряют и даже убивают, впрочем, я так давно изнуряю и гублю себя ими, что теперь мне уже ничего не страшно, сказал Регер. Я надеялся на вашу пунктуальность, и вы оправдали мои надежды, сказал он, другого от вас, правда, и ждать не приходилось; вы же знаете, как я ценю пунктуальность, люди обязаны быть пунктуальными, ибо пунктуальность является залогом успеха для любого совместного начинания. Сейчас ровно половина двенадцатого, и вот вы на условленном месте, я только что взглянул на часы, они как раз показали половину двенадцатого, и вот вы предо мною, сказал Регер. Вы самый нужный для меня человек, сказал он, другого такого у меня нет. Думаю, без вас я вообще не смог бы жить дальше. Вероятно, этого не следовало бы говорить, сказал он, говорить такие вещи бессовестно, совершенно бессовестно, тем не менее я не жалею о том, что сказал вам: да, без вас я действительно не смог бы жить дальше, кроме вас у меня никого нет. А знаете ли вы, что моя жена вас очень любила? Вам она никогда в этом не признавалась, зато признавалась мне, причем не единожды. У вас независимый ум, а это самое ценное. Вы — одиночка и остаетесь одиночкой, постарайтесь же сохранить свою независимость на всю свою жизнь, сказал Регер. Я нашел прибежище в искусстве, чтобы уйти от жизни, сказал он. Я спрятался в искусстве. Улучив подходящий момент, я укрылся в мире искусства, в мире музыки. Для других прибежищем становится так называемое изобразительное искусство или театр, сказал Регер. Все, кто ищет того или иного прибежища, являются, подобно мне, мироненавистниками; рано или поздно мы уходим от ненавистного нам мира в искусство, которое лежит за пределами этого мира. Я ушел в музыку, это мое тайное пристанище. Слава Богу, у меня имелась такая возможность, но у большинства людей ее попросту нет. Они не могут уйти в философию или литературу, сказал Регер; вы также не являетесь ни философом, ни литератором, это самая интересная, но одновременно и самая фатальная ваша особенность — ведь настоящим литератором вас не назовешь, настоящим философом — тоже, ибо вам не хватает ряда основополагающих для настоящего литератора или философа качеств, зато вас по праву можно было бы назвать философом-литератором; да вашу философию нельзя считать настоящей и вашу литературную работу нельзя считать настоящей литературой, повторил он. Писатель, который ничего не публикует, в сущности, не может считаться писателем. Похоже, вы страдаете боязнью публичности, сказал Регер, в вашем нежелании печататься повинна какая-то психологическая травма. Вчера в Амбассадоре я видел на вас отличную дубленку, вероятно, польскую, сменил он внезапно тему разговора, и я подтвердил, что он прав, на мне действительно была польская дубленка; вы же знаете, сказал я Регеру, мне довелось несколько раз побывать в Польше, это одна из двух моих самых любимых стран, я люблю Польшу и Португалию, но, кажется, Польшу я люблю даже сильнее Португалии; лет семь-восемь назад, когда я в последний раз побывал в Кракове, я купил там свою дубленку, причем специально ездил к русской границе, чтобы купить дубленку симпатичного мне покроя, ибо дубленки такого покроя продаются только на русско-польской границе. До чего же приятно увидеть хорошо одетого человека, сказал Регер, приятно видеть человека, который одет со вкусом и хорошо выглядит, особенно если погода пасмурная, голова тяжела, а настроение прескверное. Порою даже в нашей запущенной Вене можно увидеть людей, которые со вкусом одеты и хорошо выглядят, ведь долгие, годы народ одевался скверно и носил то, что называется массовым пошивом. Сейчас одежда стала колоритней, сказал Регер, но, к сожалению редко встретишь человека с хорошей фигурой, можно часами бродить по Вене, всюду — унылые лица и скверная одежда, создается впечатление будто кругом одни калеки. Меня долго раздражали безвкусица венцев и монотонность их одежды. Когда-то я считал, что безвкусица и серость характерны только для Германии, однако венцам свойственны те же безвкусица и серость. Правда в самое последнее время картина меняется, теперь люди выглядят лучше, они стараются подчеркнуть свою индивидуальность, сказал Регер, вот и вы производите в вашей дубленке весьма импозантное впечатление. Но до сих пор редок человек, который был бы хорошо одет и одновременно интеллигентен. Я много лет ходил по запущенной Вене, втянув голову в плечи, ибо не мог видеть на улицах массового уродства, я оказывался среди толпы людей, не имеющих ни малейшего вкуса, это было невыносимо. Я задыхался от близости сотен тысяч людей в одежде массового пошива, сказал он. Речь идет не только о так называемых пролетарских районах, в центре города я точно так же задыхался от людских толп в одежде массового пошива; пожалуй, именно в центре я чувствовал это удушье даже сильнее. Но теперь кое-что начинает меняться, люди стали смелее подчеркивать свою индивидуальность. Молодежь хоть и не освободилась от безвкусицы, зато уже предпочитает яркие цвета; похоже, народ только теперь, спустя сорок лет после войны, начинает излечиваться от психологической травмы, которая заставляла людей на протяжении всех сорока лет выглядеть серыми и неприметными, сказал Регер. Но по-настоящему