хорошо одетого человека в нашей запущенной Вене можно по сей день увидеть только по большим праздникам. Зато при виде такого человека получаешь истинное удовольствие, сказал Регер, впрочем, и Сонату бури по-настоящему хорошо играл только один исполнитель, Глен Гулд, которому удавалось сделать эту вещь вполне сносной. У остальных она не получалась. Соната сама по себе довольно неудачна, сказал Регер, как и многое из того, что сочинил Бетховен. Но даже Моцарту не удалось избежать пошлостей и сервильности, особенно в операх, где музыка становится невыносимо жеманной и кокетливой. Воркующие голубки и перст указующий — это тоже Моцарт, сказал Регер. В музыке Моцарта полно рюшечек и бантиков, сказал он. Бетховен же становится уморительно серьезен, когда желает соответствовать своему статусу официозного композитора, что подтверждается прежде всего Сонатой бури. Но мы зашли бы слишком далеко, если бы все на свете подвергали столь убийственно суровой критике. Сервильность и пошлость — это основополагающие качества так называемого цивилизованного человека, превратившегося в пародию на самого себя за века и тысячелетия своего окультуривания. Люди пошлы, сказал он, тут нет сомнений. Таково же высокое, даже самое высокое искусство. По словам Регера, когда он вернулся в Вену из Лондона где в большей мере чувствовал себя дома, нежели в самой Вене, то он пережил настоящий шок. Тем не менее я ни за что не остался бы в Лондоне, слишком уж у меня здоровье слабое, я всегда находился на грани серьезной болезни, смертельного недуга, сказал Регер. В Лондоне жил настоящей жизнью, которой мне не давала Вена, в Лондоне мое интеллектуальное самочувствие было превосходным, в Вене оно таким никогда не бывало, в Лондоне меня осеняли самые интересные идеи. Лондонский период был замечателен, сказал Регер. Лондон одарял меня разнообразными возможностями, каких никогда не дарила Вена. После смерти моих родителей мне захотелось вернуться в Вену, этот серый, раздавленный войной, бездуховный город, где первые послевоенные годы меня томил страх, сказал Регер. Я уже не знал, как жить дальше, и тут-то как раз познакомился с моей будущей женой. Она буквально спасла меня, хотя прежде я всегда опасался женщин и даже ненавидел их, как говорится, телом и душой, тем не менее именно жена спасла меня. А знаете, где я познакомился с моей женой? — спросил Регер. Разве я вам этого еще не рассказывал? — удивился он, я решил промолчать о том, что он уже много раз повторял мне свою историю, и он промолвил: я познакомился с моей женой в Художественно-историческом музее. Знаете, где именно? — спросил он, и я подумал: конечно, знаю, однако промолчал, а он сказал: вот здесь, в зале Бордоне, на этой самой скамье; он сказал это с таким выражением, будто действительно не помнил, что уже сотню раз рассказывал мне о том, как познакомился со своей женой на скамье в зале Бордоне, а я при каждом очередном рассказе делал вид, словно слышу все это впервые. День был пасмурным, начал он, я пребывал в отчаянии, меня тогда очень занимал Шопенгауэр, поскольку к Декарту я охладел, да и вообще потерял интерес к французским философам; я сидел здесь, на этой скамье, и размышлял об одной фразе Шопенгауэра, теперь уж я запамятовал, о какой именно, сказал он. Неожиданно рядом со мной уселась какая-то женщина, прошло какое-то время, но она продолжала сидеть и упрямо не желала двигаться с места. Я подал знак Иррзиглеру, однако тот поначалу не понял моего знака, а потом просто не сумел побудить мою соседку встать и уйти; она продолжала сидеть, уставившись на Седобородого старика, так прошло около часа. Неужели вам настолько нравится Седобородый старик? — спросил я женщину, однако не получил никакого ответа. Лишь спустя некоторое время моя соседка неожиданно и очаровательно промолвила: нет; такого нет я не слышал никогда в жизни, сказал Регер. Стало быть, Седобородый старик вам не нравится? — спросил я. Нет, не нравится, — прозвучало в ответ. Завязался разговор об искусстве, в частности о живописи, о Старых мастерах, который весьма затянулся, однако мне не хотелось прерывать его, впрочем, меня интересовало даже не столько его содержание, сколько то, как он велся. В конце концов после долгих колебаний я пригласил собеседницу отобедать вместе в Астории, она приняла приглашение, а через некоторое время мы поженились. К тому же выяснилось, что она весьма состоятельна, ей принадлежали несколько магазинов в центре, а также доходные дома на Зингерштрассе, на Шпигельгассе и даже один на Кольмаркт, сказал он. Не говоря уж о прочей недвижимости. Неожиданно моей женой стала интеллигентная, состоятельная космополитка, которая спасла меня и своим умом, и своим состоянием, она меня именно спасла, поскольку к тому времени, когда я познакомился с моей женой, я пребывал, как уже говорил раньше, в полнейшем отчаянии. Таким образом получается, что я обязан Художественно-историческому музею очень многим, сказал Регер с улыбкой, но дело, конечно, не в этом. Знаете ли вы, что дома у моей жены, который находится в венском Гринциге на Химмельштрассе, есть настолько большой сейф, что там свободно могут разместиться несколько человек? В этом сейфе хранились бесценные инструменты Страдивари, Гварнери и Маджини. Не говоря уж об остальном. Годы войны моя жена, как и я, провела в Лондоне, и странно, что мы не повстречались еще там, поскольку моя жена вращалась тогда в тех же кругах лондонского общества, что и я. Мы годами ходили рядом, но наши пути не пересекались. Между прочим, еще до того, как мы поженились, моя жена подарила несколько картин Художественно-историческому музею, сказал Регер, среди них была одна довольно ценная, то есть не самая неудачная вещь Фурини, ее можно увидеть здесь рядом с Жиголи и Эмполи, точнее, как раз между Эмполи и Жиголи, которого я, признаться, не люблю. После свадьбы моя жена перестала дарить картины, я объяснил ей, что делать подарки бессмысленно, это занятие просто глупое. Представьте себе, однажды, еще до нашей свадьбы, моя жена подарила одной из своих племянниц вид Вены работы, кажется, Гауермана, в манере бидермайер. Спустя год моя жена из любопытства заглянула в Музей города Вены, желая просто скоротать время, и обнаружила в этом музее, который, по-моему, ничего интересного из себя не представляет, ту самую картину Гауермана, подаренную племяннице. Вообразите, какой это был удар. Она тут же обратилась в дирекцию музея, где выяснила, что племянница продала картину буквально через несколько недель, если даже не дней, после того, как получила ее в подарок от своей тети, моей будущей жены, продала Музею города Вены за двести тысяч. Делать подарки — величайшая глупость, сказал Регер. Я объяснил это жене, и с тех пор она перестала делать подарки. Мы, как говорится, с кровью сердца отрываем от себя дорогую нам вещь, любимое произведение искусства, а получивший подарок идет и безо всякого зазрения совести тут же продает его за баснословные деньги, сказал Регер. Делать подарки — дурная привычка, отчасти она объясняется тем, что человек хочет загладить какую-то свою вину, отчасти распространенной у нас боязнью одиночества; это скверный обычай, им обесценивается и сам подарок, который, по мнению того, кому он сделан, мог бы быть гораздо дороже, а в результате подарок не приносит никому и ничего, кроме ненависти. Я никогда в жизни ничего не дарил, сказал Регер, зато никогда и не принимал подарков, я всю жизнь их боялся. А вы знаете, что Иррзиглер причастен к нашему браку? Как выяснилось позднее, когда моя жена в полном изнеможении прислонилась к стене зала Себастьяно, Иррзиглер обратился к ней и предложил ей посидеть в зале Бордоне. Иррзиглер проводил ее из зала Себастьяно в зал Бордоне и посоветовал там отдохнуть на скамье, сказал Регер. Если бы Иррзиглер не проводил ее в зал Бордоне, то знакомство, вероятно, не состоялось бы. Как вы знаете, я не верю в слепую случайность, сказал он. В этом смысле можно считать Иррзиглера нашим сватом, сказал Регер. Продолжительное время ни я, ни моя жена не подозревали о том, что Иррзиглер сосватал нас, но однажды, восстановив обстоятельства нашего знакомства, мы догадались об этом. Иррзиглер как-то раз признался, что в тот день он довольно долго наблюдал за моей женой в зале Себастьяно, хотя сам толком не понимал, почему; что-то в ее поведении ему показалось странным, eму даже почудилось, будто она собирается сфотографировать одну из картин, висящих в зале Себастьяно, что категорически запрещено; ему даже померещилось, что она прячет в слишком большой для музея сумке фотоаппарат, и лишь потом он заметил, что она попросту валится с ног от усталости. Люди обычно совершают в музеях одну и ту же ошибку, они хотят увидеть сразу все, поэтому долго расхаживают по залам и долго разглядывают картины, пока вконец не выбиваются из сил оттого, что объелись искусством. То же самое произошло и с моей будущей женой; Иррзиглер взял ее под руку и отвел в зал Бордоне, оставаясь весьма предупредительным, как она вспоминала позднее, сказал Регер. Дилетант сам портит себе излишествами впечатление от музея, сказал он. Впрочем, тут трудно давать советы. Знаток отправляется в музей, чтобы увидеть одну картину, одну скульптуру, какое-то одно произведение искусства, сказал Регер, он идет в музей, чтобы осмотреть и оценить вполне определенное полотно Веронезе или Веласкеса. Однако подобные знатоки мне глубоко противны, сказал он, они направляются прямиком к избранному произведению искусства, аналитически препарируют его без каких бы то ни было эмоций, после чего поворачиваются и уходят; ненавижу этих снобов, сказал Регер. Однако тошнит меня и от профанов, когда я вижу, сколь неразборчиво поглощают они в музее все подряд, за полдня они готовы переварить всю европейскую живопись, а ведь с такими профанами приходится сталкиваться здесь ежедневно. В тот день, когда я познакомился с моей женой, ее, как говорится, раздирали внутренние противоречия, ибо она проходила несколько часов по городу не в силах сделать выбор между покупкой пальто от фирмы Брау