Старые мастера — страница 29 из 32

однажды утром почувствовал, что у него уже нет сил, чтобы встать; это был сигнал, сказал мне Регер; я снова начал есть и снова начал заниматься Шопенгауэром, именно Шопенгауэром, которым мы занимались вместе с женой, после того как, идя по улице следом за мной, она вдруг упала и сломала себе так называемую шейку бедра, сказал задумчиво Регер. За полтора месяца своего затворничества я лишь несколько раз переговорил с моим управляющим, а все остальное время я читал Шопенгауэра, это, вероятно, меня и спасло, сказал Регер; впрочем, я не уверен, что поступил правильно, когда спас себя, — возможно, было бы лучше, если бы я покончил с собой, вместо того чтобы спасать себя, сказал Регер. Однако мне выпало немало хлопот по организации похорон, и одно это просто не оставило мне тогда времени на самоубийство. А если не лишить себя жизни сразу же, то потом этого уже не сделаешь, вот в чем ужас, воскликнул он. При всем желании умереть вслед за любимым человеком мы не кончаем жизнь самоубийством, мы не совершаем последнего шага, хотя неотступно думаем о нем, сказал Регер. Странно, однако в те полтора месяца я не мог слышать никакой музыки и ни разу не садился за пианино; правда, однажды мне пришла мысль сыграть фрагмент из Хорошо темперированного клавира, но я тут же ее отбросил; нет, в те полтора месяца меня спасла не музыка, меня спас Шопенгауэр, сказал Регер, время от времени я садился и прочитывал несколько строк из Шопенгауэра. Ницше так не смог бы помочь, как помог Шопенгауэр. Я садился в постели и прочитывал несколько строк Шопенгауэра, размышлял над ними, затем прочитывал еще несколько строк и опять размышлял над ними, сказал Регер. После того, как четыре дня лишь пил воду и читал Шопенгауэра, на пятый день я впервые съел кусок хлеба, который был таким черствым, что мне пришлось откалывать его от батона кухонным ножом. Пристроившись на безобразном лоосовском кресле у окна, которое выходит на Зингерштрассе, я принялся глядеть вниз. Был уже конец мая, а на улице, представьте себе, шел снег, сказал Регер. Мне не хотелось общаться с людьми. Я смотрел на них сверху, из моей квартиры: тепло одетые, они сновали туда-сюда с сумками, полными продуктов, и я чувствовал отвращение к этим людям. Я подумал, что не хочу возвращаться к ним, но ведь других людей на свете не существует, сказал Регер. Глядя вниз, на Зингерштрассе, я вдруг остро осознал, что на свете нет других людей, кроме этих, снующих туда-сюда по улице. Глядя вниз, на улицу, я чувствовал ненависть к людям и думал, что не хочу возвращаться к ним, сказал Регер. Не хочу возвращаться к их подлости, к их убогости, твердил я себе, сказал мне Регер. Вытащив из комодов несколько ящиков, я осмотрел их, достал фотографии и письма жены, выложил их на стол, после чего принялся их разбирать, разглядывать и, признаюсь, дорогой Атцбахер, расплакался над ними. Я не мог сдержать слез, хотя не плакал уже несколько десятков лет; я просто не стал себя сдерживать. Мне хотелось выплакаться, поэтому я плакал, и плакал, и плакал не переставая, сказал Регер. За долгие-долгие годы я не проронил ни слезинки, я не плакал с самого детства, а тут вдруг не мог сдержать слез, сказал мне Регер в Амбассадоре. Мне ничего не надо скрывать или умалчивать, мне восемьдесят два года, и я могу ничего не скрывать и ни о чем не умалчивать, поэтому не скрываю от вас того, что плакал тогда, плакал несколько дней подряд, сказал Регер. Я сидел, разглядывая письма, отосланные мне женой в разное время, читая ее записки, которые она делала для себя, и выплакивал свое горе. За долгие годы привязываешься к человеку и уже любишь его больше, чем кого бы то ни было, прилепляешься к нему всем своим существом, поэтому, когда теряешь любимого человека, то и впрямь кажется, будто потеряно все на свете. Я неизменно полагал, что музыка для меня — самое главное в жизни, иногда я думал то же самое о философии, о серьезной литературе или вообще, о том, что называется искусством, однако никакое искусство не заменит одного-единственного любимого человека. А ведь именно этому единственному и любимому человеку мы причинили множество страданий, именно его мы заставляли мучиться и, несмотря ни на что, любили его больше всех на свете. Поэтому, когда он умирает, его смерть ложится тяжким бременем на нашу совесть; это бремя совести, с которым нам приходится жить после смерти любимого человека, может совсем раздавить нас, сказал Регер. В конце концов, мне ничем не помогли, например, книги, которые я собирал всю мою жизнь и которыми заставил квартиру на Зингерштрассе, забив ими все полки и стеллажи; когда жена оставила меня одного, книги сделались до смешного ненужными. Порою кажется, будто можно спастись, цепляясь за Шекспира или Канта, но это заблуждение, ибо и Шекспир, и Кант, и прочие гении, которым мы поклонялись всю жизнь, не в состоянии помочь нам именно тогда, когда мы более всего нуждаемся в их помощи, они не дают нам ни готовых решений, ни утешения, они вдруг становятся нам чужими и даже вызывают отвращение, а чаще мы просто сами делаемся совершенно равнодушными к тому, что создано так называемыми гениями, сказал Регер. Мы верим, что так называемые гении выручат нас в самый важный, самый решающий момент жизни, но именно в такой момент бессмертные гении бросают нас, оставляют каждого из нас наедине с самим собой, впрочем, нам и вместе с ними было бы одиноко, ибо мы всегда одиноки. Мне помог только Шопенгауэр, да и то лишь потому, что я совершил своего рода злоупотребление, то есть воспользовался им не по назначению, а как средством для собственного спасения, сказал мне Регер в Амбассадоре. Все остальные, включая Гёте, Шекспира и Канта, мне опротивели: я набросился с горя на Шопенгауэра, ибо хотел выжить; я сидел с томиком Шопенгауэра в кресле перед окном, выходящим на Зингерштрассе, ибо хотел выжить, а не умереть; я не желал уходить в могилу следом за женой, мне хотелось жить, существовать на белом свете, вы меня понимаете, Атцбахер? — спросил меня Регер в Амбассадоре. Благодаря Шопенгауэру у меня появился шанс выжить, но появился лишь потому, что я воспользовался Шопенгауэром в своекорыстных целях и тем самым подло исказил его суть, сказал Регер, я сделал из него спасительное лекарство, чем он, естественно, не является, как и все те гении, которых я называл раньше. Мы всю жизнь полагаемся на духовную поддержку так называемых гениев, Старых мастеров, и нас смертельно разочаровывает то обстоятельство, что в решающий момент они не оправдывают возложенных на них надежд, сказал Регер. Мы собираем книги гениев, храним картины Старых мастеров в расчете на то, что сможем прибегнуть к их помощи, когда речь пойдет о жизни и смерти, но тем самым мы используем гениев в своекорыстных целях и вопреки их истинному предназначению, вчем состоит вся пагубность нашего заблуждения. В хранилище нашего духа собраны книги гениев, произведения Старых мастеров, ибо мы рассчитываем в решающий момент прибегнуть к их помощи; но, открыв однажды это хранилище, мы видим его пустоту; оказавшись перед этой пустотой, человек еще острее чувствует свое одиночество и беспомощность, сказал Регер. Человек всю жизнь что-то копит, но, в конце концов, оказывается, что он ничего не имеет, в том числе и так называемых духовных богатств, сказал Регер. Мною, например, накоплено огромное духовное богатство, сказал Регер в Амбассадоре, но к концу дней я оказался нищим. Мне понадобился трюк, чтобы выжить, этот трюк заключался в том, что я приспособил Шопенгауэра для своекорыстных целей, воспользовавшись им как средством для собственного спасения, сказал Регер. Когда, несмотря на многие тысячи окружающих вас книг, вы чувствуете себя совершенно одиноким, то книги теряют для вас свое значение и перед вами разверзается зияющая пустота, сказал Регер. Потеряв самого близкого человека, вы всюду видите разверзшуюся пустоту, вы озираетесь вокруг, но ничего кроме пустоты не замечаете, опустело все и навсегда, сказал Регер. Тогда-то вы наконец понимаете, что на протяжении долгих-долгих лет ваша жизнь поддерживалась отнюдь не гениями, отнюдь не Старыми мастерами, а одним-единственным человеком, которого вы любили как никого другого. Однако теперь этому запоздалому открытию сопутствует полное одиночество, и уже никто, ничто не может вам помочь, сказал Регер. Вы запираетесь в своей квартире, вы впадаете в отчаяние, оно становится с каждым днем, с каждой неделей все сильнее, но вдруг чувство отчаяния затихает, откуда-то у вас берутся силы, чтобы одолеть прежнее глубокое отчаяние, сказал Регер; вот и я неожиданно каким-то образом преодолел свое отчаяние, встал с кресла, которое стояло у окна, глядящего на Зингерштрассе, вышел на улицу и побрел к центру города; да, я встал с кресла которое стояло у окна, глядящего на Зингерштрассе, и вышел из дома в центр города с мыслью постараться выжить, сказал Регер. Я вышел из дома думая о том, что надо предпринять хотя бы одну-единственную попытку выжить, с этой мыслью я и побрел в центр города. Попытка удалась: вероятно, я успел воспользоваться самой последней возможностью для того, чтобы встать с кресла, которое стояло у окна, глядящего на Зингерштрассе, выйти на улицу и отправиться в центр города. Разумеется, потом, когда я вернулся домой, и позднее у меня было еще множество срывов: дело не ограничилось одной попыткой, таких попыток выжить были сотни, я повторял их снова и снова, каждый раз вставая с кресла, которое стояло у окна, глядящего на Зингерштрассе, выходя на улицу и оказываясь среди людей, среди этих самых людей, что, в конце концов, и принесло мне спасение, сказал Регер. Однако я постоянно спрашиваю себя, правильно ли я сделал, что решил выжить, или совершил ошибку, впрочем, это не так уж важно. Когда умирает любимый человек, мы страстно стремимся последовать за ним, но потом неожиданно отказываемся от этой мысли, сказал Регер; я остался жить, однако меня уже больше года терзают сомнения. Ненавидя людей, мы тем не менее остаемся с ними, потому что только среди людей можно выжить и не сойти с ума. Долгое одиночество невыносимо, сказал Регер; нам кажется, что можно прожить и одному, мы уговариваем себя на одиночество, но возможность долгого затворничества и полного одиночества — это бредни, сказал Регер. Мы воображаем, будто можем обойтись без других, мы воображаем, будто нам не нужен никто,