Старые мастера — страница 4 из 32

е следовало бы изгнать из мира искусства, ибо он губят его своим душегубским ремеслом. Послушаешь экскурсовода — и тошно делается, ведь на твоих глазах происходит уничтожение искусства, о котором он болтает, от болтовни искусствоведа искусство усыхает и исчезает. Тысячи, десятки тысяч искусствоведов забалтывают искусство, тем самым уничтожая его. Искусствоведы не только губят искусство сами; оказываясь рядом с искусствоведом, невольно становишься соучастником в истреблении искусства; там, где появляется искусствовед — уничтожается искусство, это правда. Больше всего в жизни я ненавижу искусствоведов, сказал Регер. По его словам, слушать Иррзиглера, когда он объясняет картину неискушенному зрителю, — истинное удовольствие, поскольку в своих пояснениях он никогда не бывает болтлив, он вообще не болтун; Иррзиглер довольствуется скромной информацией, сообщением необходимых сведений, что оставляет произведение искусства открытым для зрителя, болтовня же закрывает доступ к произведению искусства. Этому объяснению картин через их внимательное рассматривание я учил Иррзиглера десятилетиями. Разумеется, все, что рассказывает Иррзиглер, он слышал от меня, сказал Регер, у него нет ничего своего, но пусть он пользуется заимствованиями, зато это лучшее, чем располагает моя голова. Кстати, изобразительное искусство в высшей степени полезно музыковеду, каковым я и являюсь, сказал Регер; чем больше я углубляюсь или даже погружаюсь в музыкознание, тем больше привлекает меня именно изобразительное искусство; и наоборот, художнику, по-моему, весьма полезно заняться музыкой, то есть тот, кто решил всю жизнь писать картины, должен всю жизнь слушать музыку. Изобразительное искусство удивительным образом дополняет музыку, сказал он, одно всегда хорошо вяжется с другим. Я просто не могу представить себе моих музыковедческих штудий без изучения изобразительного искусства, особенно живописи. Я хорошо разбираюсь в музыке потому, сказал он, что одновременно, причем с неменьшей энергией и вдохновением, занимаюсь живописью. Неслучайно же я хожу в Художественно-исторический музей уже больше тридцати лет. Одни идут днем в пивную, чтобы выпить три-четыре стакана пива, я же сижу здесь и разглядываю Тинторетто. Вы скажете — чудачество, но я не могу иначе. У одного сложилась долголетняя привычка пропускать днем три-четыре стакана пива, я же иду в Художественно-исторический музей. А когда ко всему прочему рядом оказывается человек вроде Иррзиглера, то считайте, что вам повезло. Признаться, я с детских лет жутко ненавидел музеи, я по натуре своей — музеененавистник, однако, вероятно, как раз по этой причине я и хожу сюда больше тридцати лет, прекрасно понимая всю абсурдность моего поведения. Как вам известно, я бываю в зале Бордоне вовсе не из-за Бордоне и даже не из-за Тинторетто, хотя считаю Седобородого старика одной из величайших картин в мировой живописи, а из-за вот этой скамьи и освещения, которое идеально воздействует на мое душевное состояние; добавьте к этому идеальную температуру, а также Иррзиглера, который может быть идеален только здесь, в зале Бордоне; я не смог бы так долго находиться в соседстве, допустим, с Веласкесом, не говоря уж о Риго или Ларжильере, от которых я бегу, как от чумных. Здесь, в зале Бордоне, я нахожу наиболее благоприятные условия для медитации, а если у меня возникает желание что-нибудь почитать, допустим моего любимого Монтеня, или моего, пожалуй, еще более любимого Паскаля, или же моего самого-самого любимого Вольтера (как видите, все мои любимые авторы французы, среди нет ни одного немца), то я могу сделать это прямо здесь, на моей скамье, наиприятнейшим образом и с отменной пользой для себя. Зал Бордоне — это мой рабочий кабинет, мой читальный салон. А если мне захочется выпить глоток воды, достаточно попросить Иррзиглера, и он принесет мне стакан воды, мне не придется даже подниматься с места. Нередко люди удивляются, видя, как я здесь сижу, почитываю Вольтера или попиваю воду из стакана, они удивляются, качают головой и идут себе дальше, приняв меня едва ли не за тихого сумасшедшего, которому дирекция позволяет подобные вольности. Дома я много лет ничего не читаю, а здесь, в зале Бордоне, я прочитал уже сотни книг, впрочем, это не означает, что каждая книга прочитана от начала до конца; я вообще за всю мою жизнь не прочитал до конца ни одной книги, мой оригинальный способ чтения состоит во вдумчивом перелистывании, то есть я предпочитаю перелистывание страниц их прочтению и иногда перелистываю десятки, даже сотни страниц, прежде чем прочитать хотя бы одну-единственную. Зато уж если читать сию единственную страницу, то я люблю читать ее так вдумчиво, как обычно этого не делает ни один даже самый заядлый читатель. Я, видите ли, скорее листатель, нежели читатель, я люблю листать не меньше, чем читать; за свою жизнь я в миллион раз больше перелистал страниц, чем их читал, причем перелистывание доставляло мне столько же удовольствия и духовного наслаждения, сколько самое чтение. Ведь лучше прочитать всего три странички из четырехсотстраничной книги, но зато в тысячу раз вдумчивей, чем это делает обычный читатель, который глотает все подряд, не вникая в суть прочитанного, сказал Регер. Лучше прочесть всего дюжину страниц книги, но зато очень вдумчиво и тем самым проникнуть, так сказать, в суть замысла, нежели проглотить книгу целиком, как это делает обычный читатель, имеющий, в конце концов, о прочитанной книге столь же малое представление, как пассажир самолета о ландшафте, над которым он пролетает. Даже общие очертания остаются ему недоступны. Люди сегодня читают, будто летают, они читают все и не знают ничего. Я же, вообразите себе, как бы вхожу внутрь книги, обживаю ее, две-три странички, допустим, какого-либо философского трактата, словно это некий пейзаж, часть природы или же страна, государство, даже целый континент, да что угодно; ведь главное обжить открытый континент не вполсилы, по-настоящему, изучить его, исследовать, и лишь только после того, как весь континент, то бишь книга, обжита и исследована со всею доступной мне дотошностью, я смогу судить о ней в целом. Кто читает все подряд, глотая страницу за страницей, никогда ничего не поймет, сказал Регер. Совершенно ни к чему читать всего Гете, всего Канта, абсолютно не нужно читать всего Шопенгауэра; достаточно нескольких страниц из Вертера или из Избирательного средства, чтобы в конечном счете узнать об обеих книгах больше, чем если бы мы прочли их от корки до корки, что в любом случае лишило бы нас истинного удовольствия. Но подобные жесткие самоограничения предполагают немалое мужество и присутствие духа, на что способны лишь немногие, да мы и сами нечасто проявляем эти качества; заядлый читатель похож на мясоеда, который быстро обнаруживает склонность к обжорству, но этим лишь портит себе желудок, подрывает свое здоровье, что отрицательно сказывается на умственных способностях и вообще на всей его духовной жизни. Даже философский трактат усваивается лучше, если не глотать его целиком, а вкусить от него лишь малую толику, которая при удаче поможет оценить целое. Наивысшее наслаждение вообще получаешь от фрагментов, сама жизнь доставляет это наивысшее наслаждение лишь тогда, когда она воспринимается через фрагмент; и, напротив, все целое, законченное и совершенное оказывается безобразным и ужасным. Только при большом везении или умении извлечь из целого, законченного некий фрагмент, при способности воспринять его как таковой можно получить истинное удовольствие или даже величайшее наслаждение. Наш век давно уже невыносим как целое, сказал Регер, он сносен лишь фрагментарно. Целое и совершенное — невыносимо, сказал он. Я не выношу, например, картин, которые висят здесь, в Художественно-историческом музее, по правде говоря, они меня ужасают. Чтобы сделать их более или менее приемлемыми, я ищу в каждой из них какую-либо грубую ошибку, до сих пор подобная уловка себя оправдывала, и благодаря ей мне удавалось разложить на фрагменты любое из так называемых совершенных произведений искусства. Совершенство не только кажется нам уничижающим нас, оно нас действительно уничижает; все картины, которые висят на стенах этого музея и именуются шедеврами, уничижают нас. Однако, по-моему, истинно совершенного, целого и законченного не существует вообще, поэтому каждый раз, когда мне удается разложить на фрагменты какой-либо из висящих здесь шедевров за счет того, что благодаря долгому поиску я нахожу в нем грубую ошибку, явную причину творческой неудачи художника, мне кажется, что я продвинулся на шаг вперед. До сих пор в каждой здешней картине, в каждом так называемом шедевре мне удавалось найти грубую ошибку и явную причину творческой неудачи. Более тридцати лет я вполне удачно пользовался моим, как вам может показаться, коварным методом. И это меня успокаивает. Пожалуй, я даже счастлив. Лишь снова и снова убеждаясь, что целого, законченного и совершенного не существует, чувствуешь возможность жить дальше. Существование целого, законченного и совершенного сделало бы нашу жизнь невыносимой. Но достаточно съездить в Рим, чтобы убедиться, что собор Святого Петра совершенно бездарен и алтарь Бернини тоже. Достаточно увидеть папу лицом к лицу, чтобы воочию удостовериться, что он такой же смешной и беспомощный человек, как и прочие люди, только тогда можно все это снести. Достаточно вслушаться в Баха, чтобы услышать, как он терпит фиаско, или вслушаться в Бетховена, чтобы услышать, как он терпит фиаско, или вслушаться в Моцарта, чтобы услышать, как он терпит фиаско. Можно проделать подобную операцию и с так называемыми великими философами, не исключая даже наших самых любимых художников мысли. Ведь Паскаля мы любим вовсе не за его совершенство, а скорее, за беспомощность; Монтеня мы также любим за поиск, беспомощность и безысходность; за ту же беспомощность мы любим и Вольтера. На самом деле мы любим философию и вообще все гуманитарные науки только за то, что они абсолютно беспомощны. Мы любим по-настоящему лишь те книги, которые не кажутся чем-то законченным и целостным, а являют собою, скорее, беспомощность и хаос. Вот так во всем, сказал Регер, мы привязываемся к человеку тем сильнее, чем он беспомощней, хаотичней и несовершенней. Эль Греко, допустим, всем хорош, однако он совершенно не умел писать руки. Или возьмем Веронезе — он не мог написать живого лица. Что же касается фуги, которую я объяснял вам сегодня, сказал он мне вчера, то ни один из композиторов, даже самых великих, не сумел создать совершенную фугу; исключением не стал сам Бах, отличавшийся необычайным спокойствием и композиционной ясностью. Не существует совершенных картин, не существует совершенных книг, не существует совершенного музыкального произведения, сказал Регер, такова правда, которая позволяет мне, всегда склонному к отчаянию, и дальше полагаться на собственную голову. Ведь голова должна работать, искать ошибки, находить промахи. Человеческая голова может только тогда считаться подлинно человеческой головой, когда она ищет человеческие ошибки. Человеческая голова не может считаться подлинно человеческой головой, если она не ищет человеческих ошибок, сказал Регер. Хорошая го