Старый добрый неон — страница 8 из 9

олок для завтрака у меня прямо в гостиной), и т. д. Или «Я не увижу, как завтра встанет солнце, или как утром спальня постепенно проярчается и прочерчивается, и т. д.», и в то же время пытаться вспомнить в деталях, как солнце встает над сырыми полями и мокрыми на вид склонами I-55, что лежит к востоку от стеклянных раздвижных дверей моей спальни, по утрам. Был жаркий, влажный август, и если бы я пошел на самоубийство, я бы никогда не почувствовал возрастающую прохладу и сушь, какая начинается здесь к середине сентября, и не увидел бы падающие листья, и не услышал бы их шорох у краев двора за зданием S. & C. на Ю. Дирборн, или не увидел бы снег, или не забросил в багажник лопату и мешок с песком, или не попробовал бы идеально зрелой, нешероховатой груши, или не наклеил бы кусочек туалетной бумаги на бритвенный порез. И т. д. Если бы я зашел в ванную и почистил зубы — это был бы последний раз, когда я это делал. Я сидел так и думал так, глядя на каучуковое деревце. Все, казалось, едва трепещет, как трепещет отражение в воде. Я смотрел, как солнце начинает садиться за застройки таунхаусов строительной компании Дэриен на шоссе Лили Кэш, и осознал, что никогда не увижу, как завершатся новейшие дома и ландшафт, или что белые мембраны с надписью TYVEK на этих домах, трепыхающиеся на ветру, однажды скроются под виниловым сайдингом или отделочным кирпичом и подобранными по цвету жалюзи, и я этого не увижу или не проеду мимо, зная, что на самом деле было написано под очаровательными экстерьерами. Или вид из окна из моего уголка для завтрака на поля больших ферм рядом с застройкой, где распаханные борозды параллельны, и если высунуться и мысленно продолжить их линии дальше, они, кажется, умчатся вместе к горизонту, как выстрел из чего-то огромного. Ну ты понял. По сути, я был в состоянии, когда человек осознает, что все, что он видит, его переживет. Я знаю, что как вербальная конструкция это клише. Однако как состояние, в котором пребываешь — это нечто иное, можешь поверить. Когда каждое движение воспринимается с какого-то церемониального аспекта. Самая святость мира (то же состояние, которое доктор Джи попытался бы описать аналогиями с океаном и айсбергами и деревьями, ты, наверное, помнишь, как я об этом рассказывал). Это буквально где-то одна триллионная различных мыслей и внутренних переживаний, которые я испытал в последние часы, и я избавлю тебя от новых перечислений, потому как знаю, что в итоге это покажется даже глупым. А глупым оно не было, но также не буду притворяться, что оно было полностью естественным или подлинным. Часть меня еще просчитывала, разыгрывала — и это тоже было частью церемониального ощущения этого полудня. Даже когда я, например, писал письмо Ферн, выражая вполне реальные чувства и сожаления, часть меня замечала, какое милое и искреннее получается письмо, и предугадывало, какой эффект произведет на Ферн та или иная прочувствованная фраза, тогда как еще одна часть наблюдала, как мужчина в белой рубашке без галстука сидит в уголке для завтрака и пишет прочувствованное письмо в свой последний полдень в жизни, светлая деревянная поверхность стола трепещет от солнца, рука человека тверда, а лицо одновременно и темно от печали, и облагорожено решимостью, эта часть меня как бы парит надо мной и немного слева, оценивая сцену и думая, какое вышло бы замечательное и на вид искреннее выступление для драмы, если бы только мы все уже не видели бесчисленное количество подобных сцен в драмах с тех пор, как в первый раз посмотрели кино или прочитали книгу, из-за чего почему-то вышло так, что все настоящие сцены, как эта с предсмертной запиской, теперь кажутся настоящими и завораживающими только их участникам, а остальным — банальными или даже какими-то наигранными или плаксивыми, что, если подумать — что я и сделал, сидя в уголке для завтрака — довольно парадоксально, ведь причина, по которой такие сцены покажутся аудитории черствыми или манипулятивными, в том, что мы так часто видели их в драмах, и в то же время причина, по которой мы их так часто видели в драмах — потому что они действительно драматические и завораживающие и позволяют людям причащаться к очень глубоким, сложным эмоциональным реальностям, которые почти невозможно проговорить как-либо иначе, и в то же время еще одна грань или часть меня осознавала, что с этой точки зрения моя собственная главная проблема в том, что с раннего возраста я избрал существование с предположительной аудиторией моей жизненной драмы, а не в драме самой по себе, и что даже сейчас я смотрю и оцениваю качество и возможные эффекты своего предположительного выступления, и таким образом в конечном счете я был все той же манипулирующей фальшивкой, что пишет письмо Ферн о том, кем я был в жизни и что привело меня к этой кульминационной сцене написания и подписания и надписания адреса на конверте и приклеивания марки и складывания конверта в карман рубашки (полностью осознавая, какой отклик для всей сцены может вызвать его пребывание именно здесь, у сердца), чтобы бросить в почтовый ящик по пути к Лили Кэш Роуд и опоре моста, в которую я планировал въехать на машине со скоростью, достаточной, чтобы сместить капот и пронзить меня рулем и мгновенно убить. Из ненависти к себе не следует желание причинить себе боль или желание умирать в мучениях, и если я собирался умереть — лучше бы это было мгновенно.

Опоры моста и насыпи по сторонам дороги на Лили Кэш поддерживают шоссе 4 (также известное как Брэйдвуд Хайвей), которое нависает над Лили Кэш на эстакаде, настолько покрытой граффити, что большую часть уже даже нельзя разобрать (что, на мой взгляд, противоречит смыслу граффити). Сами опоры стоят прямо у дороги и шириной с эту машину. Плюс это пересечение находится на изолированном пути к окраинам Ромеовилля, где-то десять миль к югу от юго-западных границ пригорода. Настоящая глушь. Единственные дома здесь — фермы вдали от дороги, приукрашенные силосными башнями и сараями и т. д. Летом по ночам здесь высокая точка росы и потому всегда туман. Это фермерский край. Когда бы я не проезжал под 4-м, я был единственным живым человеком на дороге. Кукуруза высока, и вокруг, сколько видно, только поля, как зеленые океаны, единственный звук — насекомые. Поездка в одиночестве под сливочными звездами и наклоненным серпиком луны, и т. д. Задумка заключалась в том, чтобы организовать аварию, огонь и взрывы, которые могут воспоследовать, где-нибудь в месте настолько изолированном, чтобы никто этого не видел, и в таком случае будет так мало аспектов спектакля, насколько для меня возможно, и не появится искушения потратить последние секунды жизни на мысли о том, какое впечатление произведут на посторонних вид и звук столкновения. Частично меня беспокоило, что это слишком зрелищно и драматически и может показаться, будто водитель хотел уйти из жизни так драматично, как только можно. Вот думая о такой хрени, мы и тратим свои жизни.

Туман у земли становится гуще с каждой секундой, пока не начинает казаться, что весь мир — это то, что освещают фары. Дальний свет в тумане не работает, от него только хуже. Можно, конечно, попробовать, но увидишь: все, что он делает — освещает туман, так что он кажется еще гуще. Это тоже своего рода небольшой парадокс, что иногда видишь дальше с ближним светом, чем с дальним. Ладно — а вон и стройка, и хлопающая мембрана TYWEK на домах, где, если действительно решиться, уже не увидишь, как кто-то поселится. Хотя больно не будет, будет правда мгновенно, это я могу сказать точно. Насекомые в полях почти оглушают. Когда смотришь, как в высокую кукурузу садится солнце, по сути, видишь, что это кукуруза поднимается с полей, словно тень чьего-то огромного силуэта. В основном комары, а так не знаю, кто там есть. Там целая вселенная насекомых, которую никто из нас никогда не увидит и о которой ничего не узнает. Плюс начинаешь замечать, что Бенадрил уже не помогает. Вся эта затея отвратно спланирована.

Ладно, вот мы и подходим к тому, что я обещал и в надежде на что ты вытерпел весь этот скучный синопсис того, что к этому привело. То есть, что такое умирать, как оно происходит. Да? Вот что все хотят узнать. И ты тоже, поверь. Пойдешь ли ты на это или нет, отговорю ли я тебя, как ты думаешь, что я буду отговаривать, или нет. Например, это не то, о чем все думают. Но дело в том, что ты уже знаешь, что это. Ты уже знаешь разницу между размером и скоростью всего, что проносится в тебе, и непропорционально миниатюрной частичкой того, что можно кому-то передать. Казалось бы, внутри тебя огромное пространство, полное тем, что иногда даже кажется сразу всем во всей Вселенной, но при этом, чтобы выйти наружу, ему приходится словно как-то протискиваться через такую маленькую замочную скважину, какие бывают под ручкой в старых дверях. Как будто мы все пытаемся разглядеть друг друга через маленькие замочные скважины.

Но есть и ручка, дверь можно открыть. Но не так, как ты думаешь. Но что, если бы ты смог ее открыть? Представь на секунду — что, если все бесконечно густые и непостоянные миры абсолютно всего каждого мига твоей жизни у тебя внутри теперь вдруг как-то совершенно открыты и наконец выразимы после твоей так называемой «смерти», потому что что, если теперь каждый момент и есть бесконечное море или интервал или период времени, в который все можно выразить или передать, и даже больше не нужен никакой организованный английский, можно, так сказать, открыть дверь и оказаться во всех комнатах всеми своими мультиформенными образами и идеями и гранями? Потому что слушай — у нас мало времени, вот уже Лили Кэш слегка идет под уклон и обочины дороги становятся круче и переходят в склоны, и можно разобрать очертания неосвещенного знака для фермерского рынка, который давно закрылся, последний знак перед мостом — так что слушай: Что ты, по-твоему, такое? Миллионы и триллионы мыслей, воспоминаний, противоречий — даже таких безумных, как эта, думаешь ты — которые вспыхивают в голове и исчезают? Их сумма или остаток? Твоя история? Знаешь, сколько прошло с момента, когда я тебе признался, что я фальшивка? Помнишь, ты смотрел на RESPICEM часов, что болтались с зеркала заднего вида, и проверял время, 9:17? А на что ты смотришь прямо сейчас? Совпадение? А что, если время вообще не прошло