— Ладно! — говорю я таким голосом, что она меня понимает и несётся ко мне.
Так всё хорошо кончилось, но одно я в радости своей упустил. Я не успел рассмотреть, кто же это был спаситель Жульки. Когда я вернулся домой и захотел приступить к своим обычным занятиям, мысль о неизвестном не давала мне работать. Любовь моя к охоте, к природе, к собаке не могла оставаться во мне теперь без благодарности спасителю моей прекрасной собаки…
Так я отложил свои занятия и пошёл к учителю в школу, за несколько километров от нас. По маленькой руке, толкнувшей Витьку в плечо, по голосу я знал, что это был мальчик. По рассудительному окрику я знал, что мальчик, наверно, учился в школе.
Рассказав всё учителю, я попросил его найти мне мальчика, спасителя Жульки, обещал, что подарю ему любимую мной книгу «Всадник без головы» в хорошем издании. Учитель обещал мне найти мальчика, и после того я уехал надолго учить Жульку в болотах.
Приближалось время охоты, когда, выучив Жульку, я вернулся домой и в первый же день направился к учителю. Оказалось, найти спасителя Жульки не так-то легко. Но только несомненно, что он был среди школьников.
— Он сделал хорошее дело, — сказал я, — мы ищем, чтобы поблагодарить его, почему же он не хочет открыться?
— В том-то и дело, — ответил учитель, — ему не хочется выхваляться тем, что самому ничего не стоило. Он стыдится, и это стыд здоровый: каждый должен был так поступить.
— Но не все же такие мальчики; нам нужно непременно найти его, нам нужен пример для других.
— Это правда! — ответил учитель.
И, подумав немного, сказал:
— Мне пришла в голову мысль. Мы найдём! Скажите, сколько было гусей?
— Их было восемь, — ответил я.
— Так помните: восемь, — сказал учитель, — и напишите рассказ об этом случае, напишите правдиво и подчеркните в нём, что было не сколько-нибудь, а именно восемь гусей.
Замысел свой учитель от меня скрыл. Я и не стал допытываться, скоро написал рассказ, и в одно воскресенье с учителем устроили чтение в школе весёлых рассказов разных авторов. Так дошло и до чтения моего правдивого рассказа о собаке Жульке и о гусях. Нарочно для правдивости я и Жульку привёл в школу, показывал, как она по слову «лежать!» ложится, как делает стойку. Веселье началось особенное, когда я читал про гусиный пух, и что я, как полководец, держал в уме поведение каждого гуся.
— А сколько их всех было? — спросил меня в это время учитель.
— Восемь гусей, Иван Семёныч!
— Нет, — сказал учитель, — их было пятнадцать.
— Восемь! — повторил я. — Утверждаю: их было восемь.
— И я утверждаю, — резко сказал Иван Семёныч, — их было именно пятнадцать, и могу доказать; хотите, пойдём сейчас к хозяину и сосчитаем: их у него пятнадцать.
Во время этого спора чьё-то нежное, стыдливое сердце сжималось от боли за правду, и это сердце было на стороне автора рассказа о гусях и собаке. Какой-то мой слушатель, мой читатель будущий, мой сторонник горел за правду у себя на скамеечке.
— Утверждаю, — сказал учитель, — гусей было пятнадцать.
— Неправда! — закричал мой друг. — Гусей было восемь!
Так мой друг поднялся за правду, весь красный, вихрастый, взволнованный, с глазами, устремлёнными на учителя.
Это и был Вася Весёлкин, стыдливый, застенчивый в своих добрых делах и бесстрашный в отстаивании правды.
— Ну, спасибо тебе, мой друг, — сказал я и подарил спасителю моей Жульки любимую в детстве книгу «Всадник без головы».
Старый гриб
Была у нас революция тысяча девятьсот пятого года. Тогда мой друг был в расцвете молодых сил и сражался на баррикадах на Пресне. Незнакомые люди, встречаясь с ним, называли его братом.
— Скажи, брат, — спросят его, — где…
Назовут улицу, и «брат» ответит, где эта улица.
Пришла первая мировая война тысяча девятьсот четырнадцатого года, и, слышу, ему говорят:
— Отец, скажи…
Стали не братом звать, а отцом.
Пришла последняя большая революция. У моего друга в бороде и на голове показались белые, серебряные волосы. Те, кто его знал до революции, встречались теперь, смотрели на бело-серебряные волосы и говорили:
— Ты что же, отец, стал мукой торговать?
— Нет, — отвечал он, — серебром. Но дело не в этом.
Его настоящее дело было — служить обществу, и ещё он был врач и лечил людей, и ещё он был очень добрый человек и всем, кто к нему обращался за советом, во всём помогал. И так, работая с утра и до поздней ночи, он прожил лет пятнадцать при советской власти.
Слышу, однажды на улице кто-то его останавливает:
— Дедушка, а дедушка, скажи…
И стал мой друг, прежний мальчик, с кем мы в старинной гимназии на одной скамейке сидели, дедушкой.
Так вот время проходит, просто летит время, оглянуться не успеешь.
Ну хорошо, я продолжаю о друге. Белеет и белеет наш дедушка, и так наступает, наконец, день великого праздника нашей победы над немцами.[7] И дедушка, получив почётный пригласительный билет на Красную площадь, идёт под зонтиком и дождя не боится. Так проходим мы к площади Свердлова[8] и видим там за цепью милиционеров вокруг всей площади войска — молодец к молодцу. Сырость вокруг от дождя, а глянешь на них, как они стоят, и сделается, будто погода стоит очень хорошая.
Стали мы предъявлять свои пропуска, и тут, откуда ни возьмись, мальчишка какой-то, озорник, наверно, задумал как-нибудь на парад прошмыгнуть. Увидел этот озорник моего старого друга под зонтиком и говорит ему:
— А ты зачем идёшь, старый гриб?
Обидно мне стало, признаюсь, очень я тут рассердился и цап этого мальчишку за шиворот. Он же вырвался, прыгнул, как заяц, на прыжке оглянулся и удрал.
Парад на Красной площади вытеснил на время из моей памяти и мальчишку и «старый гриб». Но когда я пришёл домой и прилёг отдохнуть, «старый гриб» мне опять вспомнился. И я так сказал невидимому озорнику:
— Чем же молодой-то гриб лучше старого? Молодой просится на сковородку, а старый сеет споры будущего и живёт для других, новых грибов.
И вспомнилась мне одна сыроежка в лесу, где я постоянно грибы собираю. Было это под осень, когда берёзки и осинки начинают сыпать на молодые ёлочки вниз золотые и красные пятачки.
День был тёплый и даже паркий,[9] когда грибы лезут из влажной, тёплой земли. В такой день, бывает, ты всё дочиста выберешь, а вскоре за тобой пойдёт другой грибник и тут же, с того самого места, опять собирает, ты берёшь, а грибы всё лезут и лезут.
Вот такой и был теперь грибной, паркий день. Но в этот раз мне с грибами не везло. Набрал я себе в корзину всякую дрянь: сыроежки, красноголовики,[10] подберезники, — а белых грибов нашлось только два. Будь бы боровики,[11] настоящие грибы, стал бы я, старый человек, наклоняться за чёрным грибом! Но что делать, по нужде поклонишься и сыроежке.
Очень парко было, и от поклонов моих загорелось у меня всё внутри и до смерти пить захотелось. Но не идти же в такой день домой с одними чёрными грибами! Времени было впереди довольно поискать белых.
Бывают ручейки в наших лесах, от ручейков расходятся лапки, от лапок мочежинки[12] или просто даже потные места. До того мне пить хотелось, что, пожалуй бы, даже и мокрой землицы попробовал. Но ручей был очень далеко, а дождевая туча ещё дальше: до ручья ноги не доведут, до тучи не хватит рук.
И слышу я, где-то за частым ельничком серенькая птичка пищит:
«Пить, пить!»
Это, бывает, перед дождиком серенькая птичка-дождевик — пить просит:
«Пить, пить!»
— Дурочка, — сказал я, — так вот тебя тучка-то и послушается.
Поглядел на небо, и где тут дождаться дождя: чистое небо над нами, и от земли пар, как в бане.
Что тут делать, как быть?
А птичка тоже по-своему всё пищит:
«Пить, пить!»
Усмехнулся я тут сам себе, что вот какой я старый человек, столько жил, столько видел всего на свете, столько узнал, а тут просто птичка, и у нас с ней одно желание.
— Дай-ка, — сказал я себе, — погляжу на товарища.
Продвинулся я осторожно, бесшумно в частом ельнике, приподнял одну веточку: ну, вот и здравствуйте!
Через это лесное оконце мне открылась поляна в лесу, посредине её две берёзы, под берёзами пень и рядом с пнём в зелёном брусничнике красная сыроежка, такая огромная, каких в жизни своей я ещё никогда не видел. Она была такая старая, что края её, как это бывает только у сыроежек, завернулись вверх.
И от этого вся сыроежка была в точности как большая глубокая тарелка, притом наполненная водой.
Повеселело у меня на душе.
Вдруг вижу: слетает с берёзы серая птичка, садится на край сыроежки и носиком — тюк! — в воду. И головку вверх, чтобы капля в горло прошла.
«Пить, пить!» — пищит ей другая птичка с берёзы.
Листик там был на воде в тарелке — маленький, сухой, жёлтый. Вот птичка клюнет, вода дрогнет, и листик загуляет. А я-то из оконца вижу всё и радуюсь и не спешу: много ли птичке надо, пусть себе напьётся, нам хватит!
Одна напилась, полетела на берёзу. Другая спустилась и тоже села на край сыроежки. И та, что напилась, сверху ей:
«Пить, пить!»
Вышел я из ельника так тихо, что птички не очень меня испугались, а только перелетели с одной берёзы на другую.
Но пищать они стали не спокойно, как раньше, а с тревогой, и я их так понимал, что одна спрашивала:
«Выпьет?»
Другая отвечала:
«Не выпьет!»
Я так понимал, что они обо мне говорили и о тарелке с лесной водой: одна загадывала — «выпьет», другая спорила — «не выпьет».
— Выпью, выпью! — сказал я им вслух.