Старый корабль — страница 20 из 92

Этот крик ему не забыть всю жизнь. Он думал о Малыше Лэйлэй по ночам, восклицая про себя: «Ну вот, у меня ребёнок есть!» Ребёнок близкий и далёкий, жалкий, мальчик, который никак не вырастал. Баопу стал изводить себя решительным осуждением, отчего хотел немедленно признать ребёнка своим и сообщить об этом его матери. Но, выйдя из комнатушки и окунувшись в лунный свет, начинал ругать себя: совсем уже рехнулся, только глянь на уголки глаз Малыша Лэйлэй — вылитый Ли Чжаолу. Подсчитывал на пальцах, на сколько дней приезжал Чжаолу в последний раз, вспоминал ту ночь, когда молния расщепила большое дерево у старой мельнички. От этих подсчётов Баопу не находил себе места, сердце непрестанно билось, когда он раз за разом переживал ту сумасшедшую и счастливую ночь, которую они провели вместе. Он помнил всё в мельчайших подробностях. Счастливые стоны Сяо Куй, её тщедушное жалкое тельце. Как они оба обливались потом, как сидели, глядя на отблески молний за окном. Какой страшно короткой была та ночь! Помнится, когда окно заливало белым, Сяо Куй пронзительно ойкала. И теснее прижималась к нему, а он лежал усталый, словно проживая последний миг своей жизни. Сяо Куй стала трясти его, наверное, чувствуя, что он никуда не годится, и плакала от страха. И вправду обессиленный Баопу встал и выпрыгнул в разбитое окно. Дождь на улице перестал, и он вернулся в свою каморку — всякий раз его воспоминания заканчивались на этом. Такое великое счастье непременно во что-то выльется, заключал он про себя. И от этого вывода его бросало в холодный пот. Он многократно задавал себе вопрос: «Могу ли я заполучить этого не желающего вырастать ребёнка?» И его начинало мучить глубокое раскаяние. На его глазах Сяо Куй столько лет, спотыкаясь, таскала за собой ребёнка, а он и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей. Немаленькой становилась его вина. В процессе размышлений бывало, что в один миг всё переворачивалось, и Баопу снова решал, что Малыш Лэйлэй не его ребёнок, и всякий раз тут же чувствовал огромное облегчение.

Сяо Куй не снимала траура почти год. Кое-где траур давно можно было не соблюдать, но в Валичжэне дело другое. Сложный обряд похорон, странные обычаи в последние годы всё время множились. За всем, связанным с покойниками, приглядывали лишь духи. Фигуру Сяо Куй в белом видели на улицах и в проулках чуть больше года, и из-за этого люди целый год не забывали о её горе. Увидев траурное одеяние, Баопу тут же вспоминал о погибшем в Дунбэе Чжаолу. Он понимал, что, узнай в посёлке о его связи с Сяо Куй, пощады ему не будет. Это то, что называется «воспользоваться затруднительным положением другого и нанести вред его жене». Чжаолу мог держать на него зуб за жену, но он не знает, он погиб под землёй. При мысли об этом Баопу трясло. В городке никто не знал об этом, никому и в голову не приходило, что молчун Баопу мог сотворить такое в ту ненастную ночь. Но Баопу судил себя сам. Сяо Куй в конце концов сняла траур, и всё в городке вздохнули с облегчением. Старый жёрнов вроде бы закрутился чуть быстрее, и лицо Сяо Куй порозовело. Она нередко нежилась на солнышке в проулке семьи Чжао с Малышом Лэйлэй на руках. Однажды при встрече от её жаркого взгляда Баопу даже опустил голову, повернулся и быстро удалился. С тех пор он издалека обходил этот старый проулок стороной. Потом он своими глазами видел, как Сяо Куй с ребёнком на руках разговаривала с дядюшкой Суй Бучжао. Тот посверкивал глазёнками и беспрестанно кивал. Вечером того дня дядюшка явился к нему в каморку и, хихикая, уставился на него. Баопу очень захотелось тут же выгнать его. Тот поглядел-поглядел на него и сказал: «Везёт тебе. Надо бы семью завести. Сяо Куй…» Баопу, взвизгнув, подскочил к нему. Дядюшка ничего не понял, а Баопу сурово проговорил, чётко выговаривая слова: «Об этом больше даже не заговаривай».

Баопу не переносил дядюшку лет с десяти. К этому добавился страх, когда тот чуть не забрал с собой Цзяньсу на свой кораблик, а он потом затонул. Потом был ещё один случай, из-за которого Баопу стал испытывать к нему ещё большее отвращение. Дело было свежим морозным утром Праздника весны. По старой традиции Баопу и Гуйгуй поднялись очень рано, чтобы встречать новый год. Взяли припрятанный в деревянной шкатулке кусок мыла и один за другим умылись. Комнатка наполнилась ароматом. По настоянию Гуйгуй Баопу разыскал и надел оставленные отцом кожаные туфли с квадратными носами. Ещё светало, и на улице было тихо. Для искоренения суеверий начальство распорядилось хлопушки не запускать и с новогодними визитами не ходить. Баопу позвал к себе Ханьчжан и Цзяньсу и попросил Гуйгуй кликнуть дядюшку. На маленьком столике были расставлены пельмени, слепленные из булочек и батата и сваренные на воде. Вскоре после ухода Гуйгуй с улицы донеслись звонкие звуки. Все сначала подумали, что кто-то запускает хлопушки, и Цзяньсу выбежал посмотреть. Оказалось, двое возчиков все в поту шагают по улице и щёлкают кнутами. Вода в котле вскипела, ждали только дядюшку. Но тот не пришёл, Гуйгуй вернулась одна с покрасневшими глазами. По её словам, когда она стала стучать в дверь, дядюшка похрапывал; потом проснулся и, лёжа на кане, сказал, что назло не встанет. Она сказала, что его ждут на пельмени, он повторил, что назло не встанет. Стоя у двери, она продолжала стучать. Потом дверная щель стала понемногу намокать, и потекла вода. Сначала она не поняла, в чём дело, а потом сообразила, что это дядюшка стоит за дверью и мочится. И тут же побежала обратно. «Видеть его больше не хочу», — сказала она. Баопу и Ханьчжан были страшно рассержены. Цзяньсу лишь глянул в окно и сказал: «Ну, дядюшка даёт». — «Один он грешник у нас в семье Суй», — заключил Баопу, осторожно помешивая в кипятке чёрные пельмени… В тот день у него в каморке Суй Бучжао и хотел заговорить о Сяо Куй. Но, глянув на решительное выражение лица Баопу, делать этого не стал. В некотором изумлении он повернулся и поплёлся прочь. Провожая глазами его тщедушную фигуру: Баопу гадал, неужели тот знает этот проклятый секрет?

В тот вечер он до полуночи топтался по двору. Потом, в конце концов, не вытерпел и постучал в тёмную дверь младшего брата. Цзяньсу вышел с фонарём, протирая глаза.

— Не заснуть никак, — сказал Баопу. — Давно хотел поговорить. Душа болит.

Цзяньсу в одних трусах устроился на корточках на кане. Кожа его поблёскивала под фонарём, словно намазанная маслом. Баопу тоже разулся и сел на кане, скрестив ноги.

— Я тоже этим переболел, — посмотрел на старшего брата Цзяньсу. — Потом прошло. Если бы продолжал в том же духе, как ты, от меня бы кожа да кости остались.

Баопу горько усмехнулся:

— К этому тоже привыкаешь, я привык к тому, что мучаюсь.

Братья закурили. Цзяньсу покуривал трубку, опустив голову:

— Хуже всего просыпаться посреди ночи. В это время столько мыслей в голове ворочается, и если начать думать, точно уже не заснёшь. Чуть полегчает, если выскочишь за дверь и намокнешь от росы. А жар на душе можно снять, если ведро холодной воды на себя выльешь. Вот и боюсь просыпаться среди ночи.

Баопу, похоже, не слушал младшего брата.

— Цзяньсу, кто, по-твоему, у нас в семье самый большой грешник? — спросил он.

— Ты ведь говорил, что самый большой грешник у нас дядюшка… — холодно усмехнулся Цзяньсу.

Баопу покачал головой, отбросил сигарету и уставился на брата:

— Я единственный грешник в семье Суй!

Цзяньсу поёрзал и крепко зажал зубами трубку. Окинул брата странным взглядом, но ничего не сказал. Помолчав, сердито сдвинул брови:

— Что ты хочешь этим сказать?

Баопу сидел, положив руки на колени и выставив локти.

— Сейчас ничего не могу сказать, — проговорил он. — Но поверь мне, я знаю, что говорю.

Цзяньсу непонимающе покачал головой, через какое-то время холодно усмехнулся и, вынув трубку изо рта, рассмеялся. Удивлённый Баопу нахмурился.

— Не знаю, что ты имеешь в виду, — сказал Цзяньсу, — да и не хочу знать. Разве я убил кого? Разве ты в бандиты подался? Знаю единственно, что у всех членов семьи Суй одна болезнь — мучить себя, мучить днём и ночью, мучить до самой смерти. Если тебя считать грешником, то всех в Валичжэне перебить нужно. У меня жизнь безрадостная, переживаю страшно целыми днями, не знаю, за что и взяться. Иногда зубы справа разноются, всё опухнет, так и хочется треснуть по ним молотком, да так, чтобы кровь ручьём брызнула. Как быть? Что я сделал не так? Не знаю, но страдать страдаю. Нужно что-то сделать, но ничего не получается. Похоже на застой крови в одном месте, который распухает на солнцепёке, и никто не возьмёт молоток, чтобы прорвать его. Бывает, хочется взять нож и отсечь себе левую руку. Ну, отрубишь руку, и что? Будешь обливаться кровью, кататься по земле от боли, да ещё на улице будут смеяться, мол, гляди, однорукий! Нет уж, пусть всё будет как есть, мы из семьи Суй — никуда не денешься! Несколько лет назад во время смуты Чжао Додо приводил к нам во двор людей с железными щупами искать якобы зарытое нашими предками. Это была такая же мука, как если бы эти щупы втыкали в грудь. Я тогда смотрел через окно и, нисколько не вру, брат, без конца ругался про себя. Но ругал не Чжао Додо и его людей, я проклинал своих предков! Я ругал их за то, что они бездумно устроили фабрику на берегу Луцинхэ, из-за чего последующие поколения не могут ни жить, ни умереть спокойно. Когда я стал большим, я захотел, как другие, иметь жену, но никто не хочет связываться с нами, членами семьи Суй. У тебя уже есть опыт женитьбы, брат, ты всё знаешь. Ты знаешь, что всем на это наплевать, никто об этом даже не думает. Они лишь видят, что мы живём, а как — никому и дела нет… Брат! Ты сам взгляни! Только взгляни! — Лицо Цзяньсу побагровело от крика, он отшвырнул трубку, отбросил подушку и залез двумя руками под одеяло. Вытащил маленькую красную записную книжку, оттуда вывалилось несколько женских фотографий. Все из городка, все замужем. — Видишь! Все они любили меня, нам было хорошо вместе, но их остановили семьи. И всё потому, что я из семьи Суй! Все повыходили замуж! Одна вышла в Наньшань, и муж повесил её на балке… Ни одну не могу забыть — каждый вечер пересматриваю их фотографии, он