Старый корабль — страница 54 из 92

что однажды ночью, промокший до нитки, под дождём нёс её на руках. Она моя, других мне не надо, пусть в бедности, пусть топчут, но мне нужна Сяо Куй! Не было дня, чтобы меня не посещали такие мысли, и не было дня, когда я дерзнул бы прийти к ней. Так и прошли десять лет, двадцать, у меня и у Сяо Куй уже седина в волосах. Чего я, в конце концов, боялся? Глаз Чжаолу — даже во сне видел, как он смотрит на меня с того света. А ещё семьи Чжао, ведь Сяо Куй из этой семьи. Да и себя самого, и семьи Суй. У членов рода Суй не должно быть семьи, не должно быть потомства. Но мы в роду Суй тоже люди, среди нас есть и мужчины, и женщины. Семья Суй много поколений пользовалась известностью, но известность эта ломаного гроша не стоит, и стоит ли ради известности ум тратить. Я тут говорил, что боюсь того и сего, а самого главного не сказал — того, что боюсь этой славы. Сяо Куй отдалась мне, когда Чжаолу был ещё жив, вот она ничего не боялась. А про себя даже говорить противно. Боялся, что в городке судачить начнут, мол, вот каковы в семье Суй молодцы: стоило мужу в Дунбэй уехать, как тут же к жене пристроился. Таких слов я избегал со всей осторожностью. Сяо Куй столько страданий перенесла, Чжаолу умер. Мне бы взять и привести её к нам в дом! Малодушный я человек, сам себя не уважаю. Сяо Куй — молодец, стиснув зубы, идёт вперёд, как настоящий мужчина. А я как баба! Я всю жизнь думаю о ней… Вернее, нет, теперь я должен забыть о ней, забыть обо всём и помнить лишь одно: я действительно человек никчёмный…

В первый раз Цзяньсу слышал, чтобы брат с такой лютой ненавистью препарировал себя.

— Не надо, не говори так! — взволнованно прервал он его. — Ты человек хороший, лучше меня во много раз. С такой ненавистью ругаешь себя, что просто страшно становится… Брат, ты ведь старший, из семьи Суй, ты претерпел больше всех, несладко тебе пришлось. Я понимаю тебя, понимаю как никогда…

На лбу Баопу выступили капли пота. Стуча зубами, словно в ознобе, он проговорил:

— Ты меня не понимаешь. Никто не понимает меня. Сам на себя злюсь, размышляю слишком много, а другим говорю слишком мало. Когда мы с Гуйгуй жили как муж и жена, я тоже не говорил ей всего. Не то чтобы чего-то боялся, много, слишком много размышлял, не рассказать словами. Я, правда, восхищаюсь другими: ни печали, ни забот, появится небольшая печаль — её сдувает, как порывом ветра. Восхищался Гуйгуй, она была как маленький ребёнок, до самой смерти глаза у неё были как у ребёнка. Ты видел эти глаза, такие красивые, чёрные, блестящие. К ней, наверное, никто не испытывал ненависти, разве могут такие глаза вызывать ненависть? Помнишь, когда устроили общественные столовые, ходили по дворам и искали зерно? Её избили так, что всё лицо опухло. Но когда вечером она лежала у меня в объятиях и смотрела на меня, в её глазах не было и искры ненависти. Вот ведь, размышлял я тогда, я воистину счастливый человек, живу с «ребёнком», сам настолько заражался её нравом, что становилось легче! Только потом я понял, что всё это глупые фантазии, никому не дано изменить меня. Я уже представлял собой нечто настолько тяжёлое, что было не удержаться на плаву. Вот тогда я и решил так и жить дальше, сидеть на старой мельничке, смотреть с утра до вечера, как мелет жёрнов, как тупится и стирается характер, как доходит до отупления весь человек — ну и пусть! Старая мельничка перемалывала мой характер чем дальше, тем мельче.

И ничего не поделаешь — сам себя не понимал. Бывало, ненавидел себя больше, чем кого бы то ни было, чего бы то ни было. Просиживал день за днём, ведя сам с собой непрерывную беседу, вопрос — ответ, а иногда попросту костерил себя на все корки. Ты не представляешь, Цзяньсу, все эти не очень-то разговорчивые люди в мире на самом деле говорят больше всех, только слова застывают у них на губах. От того, что они беседуют сами с собой, больше всего устаёт душа. О чём я спрашиваю себя? Обо всём подряд, о ерунде всякой. Например, с каких пор стал таким неразговорчивым, с какого года позабыл про свой день рождения, хороший ли был урожай в год, когда умер отец, как обстояли дела в год, когда скончалась матушка, про мачеху, про её смерть, про то, какой Ханьчжан была маленькой и какой лет в восемнадцать-девятнадцать, как она болела, кто в семье Суй самый старший и кто самый младший, почему у Гуйгуй не было детей, о том времени, когда у меня начались постельные дела, сходить ли к Сяо Куй, о своих желаниях, о том, что я ни во что не верю, можно ли меня считать интеллигентом, почему самые первые выученные иероглифы — из «Луньюя»[65], о том, как я растирал тушь отцу, а ты — мне, как мог бы умереть Чжао Додо, о том, сколько раз урождённая Ван встречалась с папой, что из научных достижений можно было применить на фабрике, о смерти Даху, о том, существуют ли инопланетяне, есть ли связь между «звёздными войнами» и Валичжэнем, что было бы, если тогда, в шестидесятом, не случилась повозка с редькой. И так далее. Ты и представить не можешь, что я говорю сам с собой обо всём этом. Сижу на своей квадратной табуретке и думаю, думаю. Ничего не забывается, всё запоминается, душе уже и не вместить всего, и ничего не извергнуть. Там собраны события нескольких десятилетий, я уже молю правителя небесного: срочно помоги мне что-то забыть, душа не вмещает столько всего! Но он не внемлет. На душе тяжело, вот и начинаю ругать себя. Это в третью стражу[66], когда от лая собак и так муторно! А ещё этот холостяк Бо Сы без конца играет на своей флейте. Сон не идёт, вот и хожу один по двору. В дождь выхожу, чтобы окатило всего — вот красота-то! В такие моменты хотелось позвать тебя и выложить всё, что есть на душе. Но ни разу так и не решился. Я знаю, что в семье Суй никто, кроме дядюшки, крепко не спит. Раньше я считал, что ты живёшь без печали и забот, но потом понял, что это бредовая идея. У тебя от всех этих дел с фабрикой аж глаза покраснели. Даже выражение твоих глаз пугало. Я даже думал, не случилось ли что. Благодаря тебе я стал испытывать зависть, страх, а также ненависть. Ты смелее меня, ты как леопард: наметишь цель и можешь тотчас броситься на неё. Ты не похож на члена семьи Суй — возможно, благодаря веяниям времени ты стал таким, ты заболел, и я понимаю, что это случилось потому, что добыча ушла из твоих рук. Я предполагал, что так и будет, говорил с тобой, но ты не слушал. Бросился на неё, получил кровавые раны, в семье все переживают. Крови в семье Суй немного, не стоит больше проливать её. Я переживал именно из-за этого. А понравилась мне именно твоя смелость, ты — настоящий мужчина из рода Суй, ты вырос сильным, сильнее старшего брата в сто раз. Обладай твой брат такой смелостью, бросился бы на добычу так, что ничто бы не ускользнуло. Сяо Куй не ускользнула бы! Но нужна ли подобная смелость или нет? Тысячу раз я задавался этим вопросом и ни разу не мог найти ответ. Эх, семья Суй, должны ли все в ней обладать подобной смелостью? Кто может дать ответ? Кто может дать ответ…

В глазах Цзяньсу вновь заплясали искорки. Он неоднократно пытался что-то сказать, но его всякий раз прерывала безостановочно льющаяся речь брата. А тут он громко заявил:

— Я могу! Я могу дать ответ! Хочу сказать, что физическая сила у всех примерно одинакова, главное — иметь смелость. Со смелостью ты жив, без смелости — мёртв. Членов семьи Суй топтали не один десяток лет так, что не продохнуть, а взмолишься о послаблении, ещё пуще топтать будут. Чем семья Суй провинилась? Пусть нажим этой ноги и ослабеет, ты-то всё равно лежишь, где лежал. Нет! Нужно иметь смелость подняться. Прольётся кровь, могу вылизать её дочиста. И броситься снова. Разве я не спрашивал тебя не раз и не два о прошлом, не спрашивал, как умерла мама? Ты ничего не рассказывал. Ты же сам раздирал себя когтями, раздирал до крови. Сяо Куй ушла, но должна ли она была уйти? Должна или нет?

— Не знаю. Может, и должна была. Может, она боялась замараться моей кровью? Я не должен был раздирать себя, но я и не хотел смотреть, как члены семьи Суй раздирают других. В городке всё так и раздирали друг друга, кровь лилась рекой. Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе о том, что творилось в прошлом, а я вот не могу. Недостаёт мне такой смелости, я уже говорил, что боюсь тебя. У тебя смелости хватает, а я не думаю, что у меня столько же. Приди кто раздирать меня, я бы дал кулаками отпор и всё. Если плохой человек набросится на хорошего, я смогу защитить хорошего кулаками, и всё. Мне такая смелость всего лишь и нужна, но её у меня нет. Это моя самая позорная черта. Я не такой, как ты, — я давно уже это понял. Больше всего боюсь грызть других. Потому что они звери, а не люди, вот из-за них в Валичжэне и льются реки крови. Я боюсь вспоминать те дни, боюсь страданий! Цзяньсу, стоит мне подумать о тех днях, внутри всё так и трясётся. В душе я молю: «Страдания, быстрее покиньте Валичжэнь, уберитесь как можно дальше и никогда не возвращайтесь!» Не надо слушать и в душе смеяться надо мной, не надо считать мои тревоги излишними.

Люди перенесли столько страданий, совсем нечего было в рот положить. Ведь они хлеборобы, а ели солому и листья с деревьев! Куда делось зерно? Не знаю. Но его не было. Народ в городке самый скромный и законопослушный в Поднебесной, переносил голод и холод, без звука ел траву и солому, когда не оставалось сил ходить, ложились и помирали. Ведь ты это знаешь, Цзяньсу? Ты это видел? Все эти события давно так и проносятся перед глазами. Отец передал фабрику всем, он посчитал, что она должна быть общей. Не то чтобы он передал её из страха, я всегда знал, что у него свои убеждения. Себе оставил лишь небольшой цех, чтобы сводить концы концами. Потом нашлись люди, которые распорядились забрать и это, мол, все должны жить вместе. Это, конечно, хорошо. Поколение за поколением страдали, возможно, из-за того, что не жили вместе — но такая жизнь в конечном счёте не принесла ничего хорошего. Вот из-за этого я больше всего и переживаю, поэтому без конца и читаю эту книгу. Переживаю из-за отца, он умер, харкая кровью на спине коня, как раз за то, чтобы люди потом жили вместе. Я знал, что потом обязательно будут печали и переживания, и неизвес