х, кто хвастает своей силой, у кого на устах одно враньё, кто только и знает, что хорошо одеваться и притеснять других, в душе вскипает смертельная ненависть. Они при любой возможности распространяют страдания. Ненавистное в них не только то, что они уже сотворили, а то, что ещё могут сотворить! Не видя этого, нельзя по-настоящему ненавидеть страдания, нельзя по-настоящему ненавидеть уродство, кровавые драмы и дальше будут обрушиваться на Валичжэнь… Думал ли ты об этом, Цзяньсу? Думал или нет? Если нет, как ты можешь считать, что подходишь для управления фабрикой? Если ты не размышлял об этом, ты не подходишь для того, чтобы сделать для Валичжэня что-то важное! Истина проста донельзя: когда становишься человеком, который вершит большие дела и несёт большую ответственность, надо больше размышлять о страданиях, учиться ненавидеть некоторых людей, учиться разбираться в прошлом. В этом не должно быть никаких неясностей, иначе рано или поздно жди страданий снова. Цзяньсу, этой ночью, то есть сейчас, ты должен дать мне ответ: часто ли ты раздумываешь об этом, ненавидишь ли этих сеющих вокруг себя страдания людей? Ответь мне. И будь честен.
— Я… — кашлянул Цзяньсу. — Я совсем не раздумываю. Но смертельно ненавижу Чжао Додо.
— Так не годится. Я всё больше понимаю, что ты не подходишь для серьёзных дел в Валичжэне. Значит, изначально я думал верно. Не надо считать, что ты размениваешь свои таланты по мелочам, пойми, тебе нужно стать малозначащим для городка человеком и успокоиться на этом. Другого выхода нет, если ты станешь крайне важным для городка, никакой пользы это не принесёт. Некоторые любят превозносить умственные способности, говорят, что если кто-то умён и храбр, то он уже человек выдающийся. Я хотел бы спросить сказавшего такое болвана: а умный был тот, кто придумал связать старых и малых стальной проволокой? Храбрец он был? Применил бы свой ум и свою храбрость! Нельзя также недооценивать речистых, которые только и умеют говорить приятности, нельзя недооценивать осторожных и послушных, в те времена именно такие, подчиняясь уму и храбрости, тянули за концы стальной проволоки. Как я уже говорил, главное не в том, что они уже сотворили, а в том, что они ещё смогут сотворить. Со всей осторожностью обходи таких людей стороной, будь с ними настороже, избегай силы их ума, и тогда я смогу гарантировать, что люди в городке будут счастливы. Возможно, эти мои слова тебе не очень по вкусу, может, они приводят тебя в ярость, но я должен это сказать… Говорю слишком много, бывает, отклоняюсь от изначального. Я вообще-то хотел поведать, как развилась эта моя болезнь, вот об этом и буду говорить дальше. Хочу излить тебе всё, что накопилось на душе за десятилетия. Тут мне снова становится страшно, в последний раз рассказываю тебе о делах прошедших дней. Боюсь, после того, что я уже рассказал и расскажу ещё, у тебя разовьётся такая же болезнь…
— Не разовьётся, — тихо проговорил Цзяньсу. — Раз в детстве не заразился, то уже не заражусь. Рассказывай, брат, я внимательно слушаю.
— Ну, тогда слушай. Не могу держать всё это в душе, это причиняет жуткие переживания. Хочу поведать тебе, Цзяньсу, страшную историю одной женщины… Не смотри на меня так и не торопись прерывать. Это произошло здесь же, в городке, примерно в те же годы. Однажды после полудня, дня через четыре после того, как я ходил смотреть на общее собрание, один «помещик» сбежал из подвала. Ополченцы рыскали по всем улицам и проулкам, искали в домах. В конечном счёте его так и не нашли. Одновременно другая группа вместе с ополченцами отправилась допрашивать дочь и сына этого помещика. Они были заключены отдельно от отца. Этот помещик самоуправствовал в городке, в сорок с чем-то лет опозорил двух работниц, которые промывали лапшу на фабрике, одна из них забеременела и повесилась. Старший брат этой работницы как раз принимал участие в допросе дочери и сына, люди рассказывали, что он бил их прикладом винтовки по спине и по ягодицам, чтобы заставить признаться, куда скрылся их отец. Они ни в чём не сознавались, и он бил их снова и снова. К вечеру ополченцы стали решать, кто будет охранять их, и брат той работницы заявил, что, мол, до вас очередь ещё не дошла. И один охранял их два дня и две ночи. Утром третьего дня туда отправились несколько ополченцев. Вскоре дочь помещика умерла, ополченцы отнесли её на берег реки и закопали. Страшная вещь случилась позже в то самое утро. Вспоминая об этом, до сих пор жалею, что вышел со двора… Дойдя до западного конца улицы, я увидел толпу, которая с громким хохотом и криками окружила дерево, некоторые даже ногами топали. Я подбежал туда, и, заметив меня, один стал расталкивать стоящих впереди: «А ну посторонись, дайте мальцу глянуть…» Не понимая, в чём дело, я протискивался вперёд, а когда выбрался из толпы, остолбенел от испуга! Я не верил своим глазам, но было очевидно, что к дереву привязана та, кого позавчера закопали. Всё тело в кровоподтёках и шрамах, но белоснежно-белое. Одежды нет, глаза закрыты, словно спит. Вместо сосков чёрные сгустки крови. А ниже, Цзяньсу, как только они могли додуматься до такого! Между ног ей засунули редьку… В тот момент я не думал о том, выкопали эту девушку или вообще не закапывали. Расплакался и, всхлипывая, побежал домой. Мать с отцом бросились расспрашивать меня, они до смерти перепугались, думая, что я принёс какие-то плохие новости. Я ничего рассказывать не стал. И не рассказывал с тех пор никому. Словно окровавленное семя, это запало мне в грудь и остаётся там уже несколько десятилетий. Я не рассказывал об этом и Гуйгуй. Мне было стыдно за нас всех. В этом заключён невыразимый стыд, позор! Возможно, правитель небесный специально сделал так, чтобы я всю жизнь смотрел на всё такими глазами, чтобы всё помнил и, вспоминая, содрогался. Разве эти события отстоят далеко? Ничего подобного! Они произошли будто вчера — всё так ясно и чётко! Хотя есть такие, кто мгновенно всё забывает, будто ничего и не случилось и Валичжэнь — обычный городок, как любой другой. Это не так, я знаю, что это не так, я видел всё своими глазами и могу сказать всем и каждому: это не так. Мне не понять, зачем нужно было убивать её, не понять, зачем нужно было убивать её так; не понять, зачем нужно было не закапывать её или потом откапывать. Она истекала кровью, пятна крови были на песке, почему их тут же не забросали? Почему не закрыли её лицо, её руки, её груди, это её место, всё её тело? Почему этого не сделали? Чем-то были не довольны? Или слишком красивая? Но разве можно поставить в вазу хризантему, наступив на неё и оплевав? Раз за разом я думаю и задаю себе этот вопрос, и всякий раз страдаю и плачу. Бывало, лежу ночью в обнимку с Гуйгуй и неизвестно почему вспоминаю об этой девушке у дерева. Меня всего начинает трясти, и Гуйгуй в испуге спрашивает, не заболел ли я. Говорю, что нет. Крепко обнимаю её, ласкаю с гораздо большей нежностью. Словно после такого всем мужчинам в мире должно быть стыдно перед женщинами. Им должно быть стыдно, потому что мужчины обязаны защищать их. С того года мне казалось, что все живущие мужчины должны защищать женщин, чего бы это им не стоило, всеми способами и средствами. Того, кто так не поступает, надо гнать из Валичжэня! Когда Гуйгуй было плохо по ночам, она плакала, но беззвучно, глядя на меня через завесу слёз. И почему все страдания наваливаются на женщин… Гуйгуй, невестка твоя, вскоре умерла. Чтобы похоронить её, я выкопал глубокую могилу. Мне говорили, мол, хватит, слишком глубоко, а я отвечал — нет! И продолжал копать, чтобы похоронить её как можно глубже…
Цзяньсу больше не слушал, он положил голову брату на колени и горько заплакал.
Баопу рукой пытался приподнять его голову, но тот сопротивлялся. Проплакав какое-то время, он сам поднял её, вытер слёзы и горящими глазами уставился на брата, словно желая сказать: «Рассказывай! Всё равно рассказывай! Я слушаю, слушаю тебя…»
Баопу чуть успокоился, стёр со лба пот. И продолжал:
— Как я уже говорил, в истории городка есть белые пятна, и в этом её изъян. Ни в коем случае нельзя недооценивать эти пробелы, они могут оказать влияние на взгляды не одного поколения жителей. Потомки не понимают старшее поколение, и то, как они живут, их не устраивает. Они считают, что это старшие чего-то не сделали, делают собственные попытки, а на самом деле всё это уже предпринимали их отцы. Не раз я собирался прийти к Ли Юймину, к Лу Цзиньдяню и просить срочно переписать историю городка, пока эти люди ещё живы. Но смелости не хватило. Думаю я много, а делаю мало, сижу знай себе на старой мельничке. Как задумаю что-то сделать, душа тут же приходит в смятение. Будто бы ничего не страшно и в то же время всего боюсь. Если ты не житель Валичжэня, не член семьи Суй, то никогда не поймёшь почему. Во многом сидеть спокойно на мельничке и есть счастье. Просижу день, иногда полночи, вернусь, умоюсь, поем как следует — и спать или книжку читать. Перечитываю вот «Манифест коммунистической партии», и ты знаешь, он тесно связан с городком, с горькой судьбой семьи Суй. Чтобы понять эту книгу, нужно читать её и день, и два, читать сердцем, а не только умом. Сколько мирных дней у нас было? Что было потом, ты всё помнишь, нет нужды рассказывать. К нам во двор раз за разом стал заявляться Чжао Додо с компанией — они протыкали всю землю стальными щупами. Всё равно что мне сердце протыкали. В городке было полно бунтовщиков, на улицу мы не выходили. В дом часто приходили хунвейбины с обыском, и я прятал оставленные отцом книги в похожий на гроб сундук, а сверху насыпал земли. Нас с тобой связали и водили по улицам, а на лоб приклеили фотографии отца. Когда зеваки на улице громко интересовались: «Что это у них за чертовщина на голове?» — другие отвечали: «Это старый хрыч ихний». Все хохотали, а потом орали лозунги… Вечером мы вернулись домой, я стал готовить еду, а ты сидел с бледным лицом, стиснув зубы, и молчал. Обликом ты напомнил мне свою мать. Она в тот год разбила себе суставы пальцев. Я действительно боялся за тебя, Цзяньсу. Так наша жизнь и проходила, день за днём. Я почти не помню, чтобы мы радостно смеялись, не знали, что такое смех. Из дома не выходили, ни с кем не встречались, лишь по двору прогуливались, да и то потихоньку. Я в то время вообще ста