Старый патагонский экспресс — страница 22 из 96

ать спинку моего кресла. Он сказал:

— Похоже, мы здесь застряли на всю ночь.

— Думаю, он прав, — сказала своим детям гватемальская леди. — Ох, вот незадача!

Ничто не тянется дольше, чем неожиданная задержка. Ничто не бывает так трудно описывать и скучно читать. Автор выводит: «Миновал час», — и в этой фразе читатель не почувствует ни томительной скуки, ни вони, ни духоты, ни шума; он не увидит назойливых мух, то и дело вылетающих из двери в туалет — помятой, без ручки и потому не запирающейся. «Миновал еще час» — но это не поможет вам представить два орущих радиоприемника, детский визг, липкое от пота сиденье с пауками, затаившимися в волосяной набивке. Жара сама по себе жутко замедляет течение времени. Будь эта деревня немножко больше, пожалуй, я не задумываясь собрал бы вещички и покинул поезд. Чтобы отдохнуть в ближайшем отеле. Но деревня была слишком мала, и следующий поезд на Тапачулу пойдет здесь только через три дня.

Я обнаружил, что от «Простофили Вильсона» осталось жалких полсотни страниц. Я решил придержать их до более трудных времен, когда мои нервы окончательно расшатаются и мне потребуется успокоительное. Я подавил в себе желание знать, чем закончилась эта история, и вместо последних глав взялся за введение. Это было серьезное испытание, потому что академический язык критика, писавшего о Марке Твене, совершенно не сочетался с подступавшими сумерками, шумом и вонью этой убогой мексиканской деревушки и застрявшего в ней набитого людьми поезда. «Одним из способов добиться этого является ирония, которая сближает его с Джейн Остин. Изображенная в ее романах светская жизнь подводит основу под ее собственные моральные ценности…»

— А-а-а-а! — разразилась воплем одна из гватемальских девочек. Ее брат кровожадно ухмыльнулся и ущипнул ее еще раз. Мексиканец под деревом умудрился почесать голову, не снимая шляпы. Поросята хрюкали. Радио в магазине орало и трещало помехами. Двое мужчин у дверей громко расхохотались. «Холодное пиво!» — надрывался торговец. «Бананы!» «Мороженое!» «Он щиплется!»

«В ее работах общественные ценности далеко не всегда являются ценностями моральными; но ее ирония демонстрирует нам, как они могут ими стать, как та или иная проверенная временем…»

Хихиканье и шепот «Это не я!», и две милые девчушки в зеленых школьных платьицах проносятся через вагон, сжимая в охапке свои книжки. У обеих темные волосы, глаза сверкают от возбуждения, и обе они хихикают.

«…проверенная временем общественная установка в конце концов становится также и установкой моральной…»

Я захлопнул книгу. У дверей в тамбур началась шумная ссора — правда, ничего страшного. Дело не пошло дальше криков, взаимных оскорблений и размахивания руками. Смрад из туалета стал еще сильнее. Мы стояли на месте уже несколько часов, и пассажиры активно пользовались нехитрой вагонной канализацией, результатом чего стала отвратительная куча на шпалах под вагоном. Естественно, она привлекала целые полчища мух: они громко жужжали, были тошнотворно жирными и бесцеремонно залетали в окна, распахнутые настежь из-за жары. Вернулась торговка пивом, она опустила на пол свою корзинку и села сверху. Она совсем охрипла от крика. И спросила меня шепотом, не хочу ли я пива. Хотя у меня еще оставалась в запасе пара бутылок, я купил у нее еще две: в конце концов, наступил счастливый час[15], и, судя по всему, нам предстояло провести здесь особенно длинную ночь.

В хвостовом вагоне поезда оказалось несколько пустых сидений. Я развалился на них, собираясь устроить вечернюю попойку, раскурил трубку и побаловал себя еще одной главой из «Простофили». На Папалоапан опускалась ночь. Лаяли собаки, голоса в деревне стали тише и глуше, радио вопило по-прежнему, а люди в поезде в темноте стали говорить на полтона ниже. Зато громко застрекотали сверчки — часто-часто, как кастаньеты. Я уже и не помнил, когда в последний раз слышал их умиротворяющие песенки. И к тому же чтение заметно подняло мой дух: какая это все-таки превосходная книга! Мне казалось, что сама история мне знакома, но все, что я смог запомнить, была интрига с отпечатками пальцев, перепутанными детьми и преступлением. Я полностью упустил великолепную иронию: это была история о свободе и рабстве, честности и притворстве, а также об отношениях между черной и белой расами. В этом романе чувствовалась какая-то дикая мощь и жестокий юмор, более изощренный и мрачный, чем все, что прежде мне приходилось читать у Твена. Он был полон сказочных мотивов: подмененные дети, сын раба, ставший хозяином, и сын хозяина, ставший рабом. Но расовый конфликт превращает простое недоразумение в кошмар тайной травли. Получился талантливый фарс о двух сиамских близнецах. Твену это казалось недостатком, «две истории в одной, фарс и трагедия». Он решил перекроить роман: «Я вычеркнул фарс и оставил трагедию». Трагедия получилась слишком горькой, и потому эту книгу читают относительно редко. Это самая мрачная из комедий в американской литературе, и ее подают как историю нескладного деревенского адвоката, выигравшего дело благодаря отпечаткам пальцев. Однако его победа нисколько не умаляет того факта, что все остальные персонажи романа — даже самые что ни на есть положительные — проиграли. Это дало мне тему для целой лекции: как своим отношением к книге мы упрощаем авторский замысел, отчего американская литература превратилась в антологию дешевого чтива.

Тем временем в Папалоапане стало совсем темно. Я выглянул в окно и увидел, как от моста к нам приближается локомотив без вагонов. Прошло еще пять минут, и раздался скрежет, я почувствовал толчок, и возня в голове состава возобновилась. Затем зазвучал свисток, и гватемальские дети завопили: «Поехали!» В деревне стали зажигаться фонари, они ослепили меня, но скоро остались позади. Крестьяне смотрели на поезд, и кое-кто робко махал рукой, как будто в надежде, что он снова остановится. Но мы не остановились. Сквозняк проветрил вагоны, и за деревьями на краю поселка промелькнула полоска неба, чью красоту заката на этом самом месте описал пятьсот лет назад ацтекский поэт:

О Солнце, ты наш отец,

В алых перьях снисходишь ты

В вазу с самоцветами,

С ожерельем из бирюзы на шее,

Среди небесных цветов,

Под дождем из их лепестков.

Отблеск заката продержался совсем не долго, и вскоре зелень джунглей и трясин превратилась в непроницаемую массу теней: наступила полная темнота. Четырех тусклых лампочек в вагоне — пятая то ли перегорела, то ли ее вовсе не было — было явно недостаточно для чтения. Я отложил книгу и стал пить пиво и смотреть в окно.

Остановок почти не было, да и те мы делали либо в убогих деревушках, либо в поселках, которые и деревней-то назвать язык не поворачивался. Я в мерцающем свете свечей едва успевал разглядеть крылечки и внутренности тех хижин, в которых горели лампы. На одном из таких крылечек нам открылась в высшей степени эротичная картина: то ли девушка, то ли женщина стояла, прислонившись к косяку и наклонившись вперед. Она слегка расставила ноги и подняла руки, и свет из-за спины очерчивал силуэт стройного тела под легким платьем. Эту заманчивую картинку на фоне светлого прямоугольника обволакивала непроглядная тьма мексиканской ночи.

На одном из полустанков из окна вагона свесился мальчик и спросил у девчушки, торговавшей кукурузой:

— Где мы?

От неожиданности девочка сняла с головы поднос с кукурузой и молча уставилась на него. Это был нелегкий вопрос.

— Она не знает, где мы! — сказал мальчик.

Девочка не сводила глаз с мальчишки, заливавшегося смехом в вагоне поезда. Она прекрасно знала, где она сама. Но ведь он спросил не об этом.

А мальчишка успел разбудить и отца, и брата и даже обратился ко мне:

— Она не знает, где мы!

Как можно громче, чтобы меня могла услышать девочка с подносом, я сказал:

— Я знаю, где мы.

— Где? — спросил мальчик.

— В поезде.

Они так и покатились со смеху. Мальчик повторил мои слова, и ими овладел новый приступ хохота. На самом деле мы остановились на сортировочной станции под названием «Суэльта». Это слово означает «потеря».

После этого, не в состоянии ни читать, ни спать, я сделал несколько заметок на форзаце моей книги: «Два класса вагонов в поезде, оба одинаково неудобные и грязные…» Я затосковал по дому. Неужели меня повлекло в дорогу исключительно собственное нетерпение, нежелание остаться за своим столом и переждать еще одну зиму? Да, я покинул дом в приподнятом настроении, но я никогда не был искателем приключений. Во всяком случае, таких, которые вместо получения удовольствий превращаются в бессмысленное испытание стойкости или терпения. Неудобства, которые приходится терпеть в пути, вовсе не приносят мне удовольствия только потому, что я подвергаюсь им по доброй воле и могу отказаться от них. Меня необычайно заинтересовал сам процесс того, как я встану утром у себя дома, и сяду на местный поезд, и буду ехать на нем все дальше и дальше, тогда как мои соседи покинут вагон и отправятся на службу. А я все буду пересаживаться с одного поезда на другой, пока наконец не окажусь в Патагонии. Еще большую печаль навеяли на меня воспоминания о том, что я однажды прочел о Джеке Керуаке[16]. В возрасте пятидесяти лет, когда за его плечами уже был роман «В дороге», он снова собрался пересечь автостопом всю Америку. Он успел погрузнеть с тех пор и почувствовать себя неудачником, но был уверен в том, что сумеет повторить свое знаменитое путешествие через всю страну. Итак, он покинул Нью-Йорк и направился в Калифорнию. Вид у него по-прежнему был мрачный и угрожающий, а времена здорово изменились. Этот нелюдим сумел добраться только до Нью-Джерси. Там он проторчал на обочине с поднятой рукой несколько часов под проливным дождем, пока наконец не сдался и не вернулся домой на автобусе.