В своем отчете завхозу Громову агент Греча обстоятельно указал: "Расплатившись крупной купюрой, объект вышел из кафе и, никуда не заходя, отправился в гостиницу "Золотая улитка". Через сорок минут он вышел из гостиницы, сел на наружной террасе и приступил к наблюдению за ходом публики по бульвару".
Ход публики по бульвару являл собою иную, заповедную жизнь. Сидя на террасе, Иуда глядел на вольно идущих мужчин и женщин, чисто и хорошо одетых, с улыбающимися неизвестно чему лицами, с руками, свободными от мешков и авосек. И еще одно: за ними никто не следил.
Отделаться от ощущения липкой слежки Иуде Гросману никак не удавалось. Во всем была виновата Мария Глосберг: это она своим козьим голосом заговорила о слежке. Самому Иуде такая мысль и в голову бы не пришла, он спокойно поехал бы на Монмартр, бродил бы, как полагается приезжему, по ночному Парижу. Теперь всё пошло насмарку, и причиной тому - случайная, никем не подстроенная дурацкая встреча с Махно. Но пойди докажи, кому надо, что случайным счастливым ветром занесло приезжего писателя в литературное кафе! Никто не поверит. Блюмкин, может, поверил бы - да где он, Яка Блюмкин? То ли в Персии, то ли в Монголии, и путешествует он там по делам куда как не литературным.
А больше никого нет, все остальные - так, случайные знакомые, никто из них пальцем о палец ради него не ударит. Вот когда к ним, замирая от страха, тянутся, как примятая трава к свету, писатели - тут другое дело: значит, это они, чекисты - свет силы и мысли, не то что какие-то знаменитости, на которых на улице оборачиваются. А иначе зачем ходили бы к ним тайком на поклон все эти писаки с актрисами в придачу?
Блюмкин всё же не такой. Не совсем такой. Он способен мыслить образами, он готов бросить свою нынешнюю карьеру ради стихов. Хороших или плохих - это уже не так важно... Но он хотя бы мечтает не только об очередной лычке.
Иуда мечтает о том, чтобы выпутаться из этой жуткой истории. А о чем мечтает Яка Блюмкин, генерал или кто он там у них? Он сам сказал когда-то о чем: о пуле Наполеона. Детская мечта, сохранившаяся на всю жизнь. Как он тогда сказал? "Я и сейчас всё бы отдал за нее", или что-то в этом духе. Надо достать ее здесь, в Париже, из-под земли выкопать, и сертификат, а то ведь он не поверит. Это хорошая идея, золотая! Он, конечно, поэт и кристально честный чекист, но если подарить ему эту пулю, то он станет еще кристальней. Только где ее тут найдешь? Расспрашивать в музеях, в антикварных лавках - подумают, что сумасшедший. Да и вообще был ли у Наполеона пистолет? Он как будто неплохо обходился шпагой. И пушками.
Не важно. Мог быть пистолет у Наполеона, мог. Инкрустированный перламутром, с золотыми гвоздиками. Либо редактировать сочинения Нестора Ивановича Махно, а заодно помогать ему шить тапки, либо ты, Яка, получишь свою пулю.
Переход затянулся, на ночлег встали в совершенной тьме. Ветер налетал порывами, как из мехов, и нес с собою ленты сухих острых снежинок. Выбрав среди скал местечко потише, люди уложили своих животных и легли сами, поджав колени к подбородкам.
- Пришли,- сказал проводник Дордже и сдвинул шапку с бровей на затылок.Отсюда начинается спуск на Шамбалу.- И указал рукой.
Рерих и Молодой лама долго молча глядели в провал, указанный им проводником. В темноте невозможно было определить глубину пропасти, открывавшейся за перевалом. Дно пропасти, по словам Дордже, заросло горным лесом, там текла река, повторяя изгибы широкой долины.
- Огоньки как будто мигают...- глухо сказал Рерих.- А?
Блюмкин промолчал, и Рерих обернулся за подтверждением к Дордже. Но проводник исчез, его место в темноте было свободно.
- Подождем до утра,- сказал Блюмкин и бережно погладил Рериха по плечу.Ничего не поделаешь...
Утром обнаружилось, что проводник исчез и из лагеря. Никто не видел, как он уходил и куда. Не досчитались и одной лошади. Узнав о происшествии, Рерих стал угрюм.
- Я вам говорил,- зло сказал Блюмкин,- этот подлец работает на англичан!
- Будем спускаться,- решил Рерих.- Мы у цели, никакие англичане, будь они прокляты, нам не помешают.
Долина была пуста и красива. Крепкие деревья леса окаймляли реку, на галечные берега которой, казалось, нога человека не ступала со дня сотворения мира. Пересвистывались красные сурки, столбиками стоя у своих нор и без боязни глядя на караван. Зайцы, рассекая высокую траву, передвигались короткими перебежками. Горный покой, величественный и строгий, запечатывал долину, отсекая ее от населенного мира. Трудно было бы сыскать на свете лучшее место для Шамбалы со всеми ее мудрыми тайнами. Но не было здесь Шамбалы.
Блюмкин жадно поглядывал по сторонам, как будто с последней надеждой ждал появления из леса припозднившегося шамбалийца, и кусал губы.
- Не знаю, как вам,- сказал Рерих ровным стеклянным голосом,- а мне здесь нравится. Пейзаж фантастический: фиолетовое небо лежит на ледяных опорах вершин, над рыжим потоком, вырывающимся из каменных райских врат... Я остаюсь тут рисовать.
Блюмкин вздохнул, спешился и, усевшись по-турецки, отвернулся от людей.
С пулей было непросто. На утреннем приеме, устроенном "для своих" в посольстве на улице Гренель, Иуда подошел к секретарю по культуре Василию Куропаткину. Секретарь лучезарно улыбнулся знаменитому гостю.
- Я, знаете ли, увлекаюсь эпохой Наполеона,- как бы между прочим сказал Иуда.- Коллекционирую раритеты: гвардейские кокарды, значки, оружие. Кто тут, в Париже, торгует такими вещицами?
- Оружие? - переспросил секретарь.- Какое оружие?
- Старинное,- успокоительно улыбнулся Иуда.- Палаши, шпаги. Интересно было бы проследить, куда девалась, например, шпага Наполеона. Или пистолет.
- Ну не знаю...- сказал секретарь.- В музее, наверно, есть что-нибудь.
А я-то ведь современной культурой занимаюсь, мне это ни к чему.
- А кто знает? - спросил Иуда Гросман.
- Я поинтересуюсь,- пообещал секретарь.- Вокруг Лувра полно антикварных лавочек, там надо поспрошать. Или еще лучше на Блошином рынке - там дешевле.
Пришел на прием и завхоз Громов и был представлен гостю, но Иуда Гросман его не запомнил: хозяйственник знал свое место, держался в сторонке и рта не раскрывал, кроме как для того, чтобы опрокинуть рюмку. Уважительность, граничившая с поклонением, и панибратство, за которым просвечивала лесть, злили Иуду Гросмана на этом приеме: он не сомневался в том, что кто-то из этих веселящихся, жующих и пьющих в его честь людей не спускает с него глаз и прислушивается к каждому его слову. Кто?
Ему недоставало Кати. Катя знает, кто есть кто в таких учреждениях, она знакома с проклятыми повадками всей этой простукаченной публики. Глядя на жену военного атташе, словно бы облитую сахарным сиропом дурочку с фарфоровыми голубыми глазками и ослиными желтыми зубами, журчавшую о небывалом расцвете советской литературы, он видел пред собою Катю, быстрыми и ловкими пальцами пробегающую, как по клавишам рояля, по пуговицам своего платья от ворота до подола... Дурочка продолжала журчать, Катя - раздеваться, и Иуда, удивляясь, подумал о том, что это, кажется, впервые с ним такое случается: он всерьез желал встречи с женщиной, мимо которой прошел и с которой с благодарностью распрощался. И ему сделалось приятно и тревожно.
Иуда уже собрался уходить, когда секретарь по культуре подвел к нему высокого красавца лет тридцати, в полосатом пиджаке, тесно сидевшем на сильных плечах циркового борца, с бесшабашными и наглыми глазами конокрада.
- Это наш местный писатель Хомяков,- представил секретарь.- Вам будет интересно. Он тут воюет с эмигрантским отребьем, спуску им не дает. Они гавкают - он рычит. Недавно с Буниным сцепился, с этим антисоветчиком.
И что б вы думали? Бунин испугался, повернулся и ушел. Сдался, так сказать.
- Бунин меня обвинил в святотатстве,- щуря глаза, сказал Иуда Гросман.- О Богоматери я, по его мнению, неуважительно отозвался.- Иуда замолчал, и непонятно было, огорчен он бунинским обвинением или, напротив, гордится вниманием антисоветчика.
- Ну вам-то можно,- махнув затянутой в полосатый рукав лапой, сказал Хомяков.- Это православным нельзя, а вам - что ж...
Секретарь предостерегающе покашлял, но не дающий спуску Хомяков не обратил на это никакого внимания.
- Я вот собираюсь возвращаться в Тобольск, на родину,- сказал Хомяков.Хочу целиком отдаться литературному труду и весь талант посвятить рабочему классу. Но меня что удивляет? Меня удивляет, что на цветущем поле нашей русской культуры окопались инородцы. Куда ни плюнь - одни инородцы. Я приеду в Тобольск, а там уже Абрам какой-нибудь сидит, пишет, допустим, поэму. Так где же справедливость, скажите вы мне?
Иуда Гросман смотрел на Хомякова с интересом.
- У нас интернационализм,- строго сказал культурный секретарь.- Все равны. Я вам уже объяснял, Хомяков.
- Вы говорите, говорите! - попросил Иуда.- Нету справедливости. Где ж ее взять?
- Вот-вот,- соглашаясь, кивнул головой Хомяков.- А раз нет, как тогда все могут быть равны?
- А вы хотите, чтобы все были равны? - вкрадчиво спросил Иуда Гросман.Скажем, вы и этот Абрам из Тобольска?
- Ну, допустим...- насмешливо сказал Хомяков и захрустел сухариком, намазанным икрой.- Но это же никак невозможно, потому что вы сами же говорите, что справедливости нет.
- Это товарищ Гросман заметил в общих чертах,- сурово поправил культурный секретарь. - В философском, так сказать, смысле.
- Тогда понятно! - обрадовался Хомяков и потянулся за рюмкой.
- И, кроме того, пролетарская справедливость отличается от буржуазной,дудел в свою дуду культурный секретарь.- Это ж должно быть ясно.
- Вот я и прошусь в Тобольск,- сказал Хомяков и позвенел своей рюмкой об Иудину.- Ивану - Иваново, а Абраму - Абрамово. По-честному.
Надо дать ему по физиономии. Съездить по его наглой бандитской морде вместо того, чтоб чокаться. "Я бы и съездил,- с тоской думал Иуда,- и с великой радостью, но эти вылетевшие дурацкие слова о справедливости, которой нет. А что есть? Так ведь к Махно привяжут еще и это... С ума можно сойти!"