Конечно, без России — иначе это немедленно будет воспринято попыткой восстановить ее сферу влияния, тогда как этот договор, напротив, должен защитить слабых от культурного поглощения сильными, которое вполне возможно и при наличии формальной независимости. Ведь не только о силовом, но, что гораздо важнее, о культурном равенстве сильных и слабых сегодня не может быть и речи: достаточно посмотреть, в какой пропорции славянские литературы представлены на англосаксонском рынке, и наоборот. Можно, конечно, предположить, что братья-славяне недостаточно хорошо пишут и проигрывают в честной конкуренции, но ведь они проигрывают и в силовой конкуренции, однако это не считается достаточной причиной для силового поглощения. Национальная литература это зеркало, в котором народ видит себя перед лицом вечности, и если это зеркало вытеснено пусть гораздо более качественным, но таким, в котором народ себя просто не находит…
Это серьезный шаг к его реальному растворению.
Ну а в самом массовом из искусств — в кинематографе — дело обстоит еще более безнадежно. В нем, подозреваю, даже эталонные европейцы могут разглядеть себя не без усилий. А вот я и все мои друзья так когда-то обожали польское кино, литовских актеров, помню, ездили черт-те куда, чтобы посмотреть «Никто не хотел умирать» — до сих пор стоит перед глазами наивная деревянная фигурка Христа…
И такая нежность к литовскому народу меня охватывала, что даже и сейчас не отпускает.
Ничто так не сближает нации в единую цивилизацию, как наличие общей опасности. Варшавский договор был направлен против военной угрозы, которую никто не воспринимал как реальную, и потому он ощущался ненужной обузой даже в России, если говорить о наиболее «модернизированной», то есть вестернизированной части ее населения. Но сегодня у «второсортных европейцев» не может не нарастать ощущение исторической ущербности, для противостояния коему требуется не оружие, но прорыв в созидании чего-то небывалого. Страны, составляющие ядро европейской цивилизации, всегда будут смотреть на новичков свысока, как на своих учеников, покуда те лишь повторяют, пусть как угодно блестяще, их уже известные достижения. Именно поэтому странам «полупериферии» необходимы прорывы, способные удивлять мир, расширять его представления о человеческих возможностях. Для этого же необходимы объединенные усилия в научных, культурных и технических проектах, поднять которые поодиночке им не по силам.
Объединятся ли они на такую борьбу или так и будут «рано отправлять детей на заработки» в погоне за званием «нормальной европейской страны», то есть никому не интересной копии господствующего эталона? Поймут ли, что давно назрела острая нужда не в геополитических или экономических, но в творческих союзах, нацеленных на решение проблем экзистенциальных, обострение которых любое вино материального процветания превращает в уксус тоски и униженности. Не сумев утвердиться на творческом поприще, малые нации обречены служить чьими-то сателлитами или яблоками раздора, а чаще и тем и другим.
Невоспитанные же люди могут выразиться совсем грубо: шестерками или подстрекателями. Сделаться субъектами истории малые народы могут исключительно на творческом поприще. Отказавшись или предельно ослабив свое участие в силовой грызне даже в мечтах и сэкономив этим массу сил, средств и грез, они и в самом деле могут предложить миру новую модель государственного бытия, в котором главная роль отведена не оружию, а человеческому гению; они и впрямь могут стать своего рода коллективными Афинами под боком у наций-гигантов, обреченных служить силовому равновесию.
Вергилиевские римляне и не претендовали на первенство в делах искусства и науки: «Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, / Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, / Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней, / Вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю». Вот этим и могут заняться малые народы на том единственном поприще, на котором нет слабых: единственный гений, какой-нибудь Нильс Бор, даже будучи евреем-полукровкой может превратить маленькую Данию в великую научную державу. Вкладывать средства и мечты не в вооружение, но в элитарные школы, академии и университеты, а также во всевозможные научные и культурные проекты, в которых талантливые люди могут реализовывать свои дарования, — их успехи создадут неизмеримо более прочную экзистенциальную защиту, чем любые чужие ракеты, которые от чувства собственной малости защитить все равно не могут.
Шум, гром и наглость военных и экономических союзов пока что заглушают необходимость союзов экзистенциальных, творческих: все норовят примазаться к сильным, забывая, что сильные нуждаются только в прислуге. Однако почему бы не помечтать о союзах слабых против сильных? Вернее, союзов тех, кто слаб на земле, но вполне способен побороться за место в вечности?
Я понимаю, что, покуда миром правят серьезные люди, ведущие нас от катастрофы к катастрофе, шансов у творческих межгосударственных союзов практически нет, но почему бы не помечтать? Мечты украшают жизнь, если даже из них ничего не получается. Но хоть что-то обычно все-таки получается. А как говорил старик Конфуций, лучше зажечь маленькую свечку, чем всю жизнь проклинать темноту.
Дороти ПаркерРассказы и афоризмы©Перевод А. Авербух
Юная дама в зеленом кружеве
На многолюдной вечеринке молодой человек в наимоднейшем смокинге пересек комнату и остановился перед юной дамой в зеленом кружевном платье и, возможно, в жемчугах. Был он, как вы бы сказали, с воображением, целеустремленный, обладал приятной склонностью к новшествам, ибо подобный наряд сам собой ни у кого не появится. Его надо подобрать, а для этого нужна работа мысли и время, да к тому же и определенная уверенность в себе. Особенности характера молодого человека по одежде определялись гораздо яснее, чем по ладони. Смотревшие в разные стороны лацканы смокинга указывали на эксцентричность, сдвоенная шеренга пуговиц свидетельствовала об уравновешенности, сонная синь весенней полуночи — цвет материи — говорила о глубине чувств. Лицо над смокингом, опрятное и худощавое, в описываемый момент выражение имело умоляющее.
— Добрый вечер, — сказал молодой человек. — Я, по крайней мере, прошу прощения. Может, позволите, по крайней мере, рядом с вами присесть?
— Но конечно, — сказала молодая женщина, ибо лишь недавно вернулась из Франции. — Но разумеется.
Бледная и томная, она подвинулась, освободив ему рядом с собой часть диванчика, куда он не без труда поместился. Взгляд его был прикован к ее лицу.
— Знаете, ужасно мило с вашей стороны мне позволить, — сказал он. — То есть я хочу сказать, я боялся, вы не позволите.
— Но нет! — сказала она.
— Видите ли, — сказал он, — смотрю на вас весь вечер. По крайней мере, не могу оторваться. Честно. Едва вас увидел, хотел просить Мардж меня вам представить, но она так занята напитками и всем прочим, что к ней не протолкнешься. А потом я увидел, как вы сели здесь одна, и вот набирался храбрости подойти и заговорить. Я подумал, может, вы чем-то расстроены или еще что-нибудь, по крайней мере. Иду и думаю: «Такая милая и красивая, сразу меня отошьет». Мне показалось, вы чем-то огорчены или что-то в этом роде, а тут еще я без представления.
— О non[1], — сказала она. — С чего вы взяли? Я и не думала расстраиваться. Как говорят, знаете ли, за границей, крыша и есть представление.
— Прошу прощения, не понял, — сказал он.
— Так за границей говорят, — сказала она. — Ну, в Париже и других городах. Просто идете на вечеринку, и ее хозяин никого никому не представляет. Все понимают, что можно разговаривать с кем угодно, поскольку собрались друзья и друзья друзей. Comprenez-vous?[2] О, простите. Сорвалось. Надо мне перестать говорить по-французски. Только так это тяжело, ведь привыкаешь на нем тараторить. Я хочу сказать… понимаете, что я хочу сказать? В общем, я уж и забыла совсем, что на вечеринках людей друг другу представляют.
— Что ж, я очень рад, что вы не расстроены, — сказал он. — По крайней мере, для меня это замечательно. Только, может быть, желаете побыть здесь в одиночестве?
— О non, non, non, non, non, — сказала она. — Да нет же, Боже мой. Я просто сидела, всех разглядывала. С самого возвращения у меня такое чувство, что я тут ни души не знаю. Но так интересно просто сидеть, разглядывать всех, одежду и прочее. Такое чувство, будто с луны свалилась. Ну, вы же знаете, как это бывает после возвращения из-за границы, не правда ли?
— Никогда не бывал за границей, — сказал он.
— О Боже! — сказала она. — О, là-là-là![3] Неужели? Ну, слушайте, вам обязательно надо съездить, как только представится возможность, в первую же минуту. Будете в восторге. Совершенно точно, я это по вам вижу, будете просто без ума.
— И долго вы там были?
— В Париже больше трех недель, — сказала она.
— Вот в Париж бы я в первую очередь съездил, — сказал он. — Здорово, наверно.
— О, не говорите! — сказала она. — Меня так туда тянет, что просто свет не мил. О Paree, Paree, ma chère, Paree[4]. Просто чувствую — это мой город. Честно говоря, даже не знаю, как жить без него. Прямо сию бы минуту туда вернулась.
— Э, слушайте, не говорите так, — сказал он. — Вы нам тут нужны. По крайней мере, будьте добры, не уезжайте еще некоторое время. Мы же с вами только познакомились.
— О, как мило с вашей стороны, — сказала она. — Боже мой, американские мужчины так редко умеют разговаривать с дамами. Мне кажется, они все слишком заняты или что-то в этом роде. Здесь все так спешат, ни у кого ни на что нет времени, одни только деньги, деньги, деньги. Что же, c’est ça[5]