Завтра обманутые крестьяне будут жечь усадьбы. И завтра едва умеющий читать рабочий под действием прокламаций начнёт выворачивать из мостовой своё оружие — булыжник. А сегодня обедневшие дворяне ещё пьют на террасах чай, ещё мечтают о нездешней любви и бренчат на расстроенных гитарах. Они поют о том, как в «измученной груди» бушуют «роковые страсти». Закрывая глаза, они поют «Отвори потихоньку калитку», а прислуга уже глядит на них исподлобья, и уже не спешит явиться по первому зову. Скоро слова «ступай, милейший» или «поди прочь, болван» исчезнут из лексикона. Их место займёт фраза, унесённая с митинга, и крепкое словцо из подворотни.
Но редкий барин сегодня чувствует это, и завтра жизнь будет наказывать его за бесчувствие.
Революция — это женщина. Больше того, она — языческая богиня. На её шее, как у богини Кали, ожерелье из черепов. Пощады она не знает. Вся она — смесь одинаково ненасытных жестокости и сладострастия. Чаша мерзостей в руках вавилонской блудницы из Апокалипсиса — не полна ли именно этой смесью? Когда чужие дети были сожраны, а ненасытное чрево ещё не наполнилось, с какой холодной жестокостью она стала пожирать собственных исчадий! И зря они плакали перед её немигающим взглядом, зря клялись ей в верности, зря вспоминали о своих заслугах перед ней. Она сожрала их всех одного за другим. Сожрала со вкусом, разгрызая черепа, перекусывая позвоночники, сыто отрыгивая на виду у тех, кто ожидал своей очереди…
Сколько энергии высвободила эта сатанинская пляска. Если расщепить атом, то высвобожденной энергии хватит, чтобы расщепить находящийся рядом другой атом. А тот, в свою очередь, расщепит следующий. Реакция станет цепной, и что из этого выходит, знают все родившиеся во второй половине XX века.
Если растлить душу одного человека, то энергия разложения будет способна отравить и разложить другую, рядом находящуюся душу. Эта реакция тоже может быть цепной. И если Пирогов называл войну «эпидемией травматизма», то можно назвать революцию «эпидемией душевного растления».
Сколько поколений жителей Хиросимы будут болеть от того злосчастного взрыва? И сколько наших поколений ещё будет болеть от последствий той эпидемии, вспышка которой надолго окрасила небосклон в красный цвет?
Может, не надо об этом думать? Может, это уже то прошлое, которое не стоит ворошить? Не думаю. Если событие это изменило жизнь всего, без исключения, мира, то разве можно, оглядываясь назад, его не заметить? А заметив, разве можно его не рассмотреть пристально? Да и разве, случись всё сегодня, не нашлось бы в нынешнем «человеческом материале» вдоволь горючего вещества для подобного пожарища?
Как только в воздухе запахнет погромами и грабежами, неизвестно из каких щелей в огромном количестве выползают хамы и подонки. Все те, кто обижен на жизнь; все те, кто завидует ближнему; все непризнанные гении, все достойные лучшей доли. Все те, кто давно знал, что во всём виноваты — в зависимости от ситуации — капиталисты, коммунисты, евреи, негры, христиане — кто угодно. Подобного элемента было полно в 17-м году, полно его и сегодня. Причём полно и у нас, и в любой другой стране.
Неужели мне не вглядываться в черты этого дракона? Он издох, но вдруг он отложил яйца? И вдруг эти яйца уже трескаются под напором изнутри?
К кому-то революция пришла из недр его повседневной жизни. Спустилась с чердака, выбежала из его собственной спальни, пьяная, выползла из дворницкой. А к кому-то она пришла в виде экспортного товара (была же такая теория «экспорта революции»). Но не надо винить других, не надо называть других обманщиками или оккупантами. Революция, как сифилис, передаётся только интимным путём. Неважно, кто заболел первым. Если ты тоже болел, значит, ты тоже развратник.
Можно плеваться в революцию латышской слюной, грозить ей немецким кулаком, жаловаться на неё, плача украинскими слезами. Зря. Поздно. Сами во всём виноваты. Все!
Они были лучше нас, те, кто пережил две мировых, одну гражданскую, продразвёрстку, стройки века, лагеря, психушки, скудную жизнь без всякой перспективы. Если бы это легло на наши плечи, история закончилась бы на нас. Мы бы этого не вынесли. Мир и не должен был это вынести. Он должен был кончиться, и революция делалась сознательно, как рукотворный конец истории. Но чудище просто захлебнулось кровью и остановило своё победное продвижение. При этом кровь многих жертв была столь обжигающе чиста, столь не похожа на химический состав обычной грешной крови, что чудище почувствовало дурноту. Оно, привыкшее питаться грязью, грехом и прахом, отравилось съеденной чистотой. Поэтому мир продолжает жить, и дети катаются на каруселях, а мамы, улыбаясь, наблюдают за ними.
Я не могу представить войну. И не хочу представлять. Но я могу представить неожиданный стук в дверь среди ночи. Могу представить, как вскакивают с кроватей и покрываются липким потом жители дома, под утро услышавшие визг тормозов у своего парадного. И разлука с близкими, мучающая до тошноты, и вся страна, поющая блатные песни, потому что полстраны в лагерях. Это и многое другое я могу представить. И не надо мне говорить, что это не повторится. Не надо. Потому что революции, как скользкие гадины, выползают из развратного либерального чрева, а мы влюблены в либерализм. Потому что притуплённые удовольствиями нервы требуют особых наслаждений. И конечный предел наслаждений для грешника — это дикое насилие и невообразимый разврат. А потом — самоубийство. Всё это, собственно, и есть революция, если лишить её шутовского наряда, сшитого из громких фраз.
Из газетных хроник и телевизионных репортажей мне видно, что мир болен именно этим.
Тебя, революция, извиняет только твоя неизбежность и, может, ещё твоя безликая суть. Ведь ты и вправду — «призрак, бродивший по Европе», а теперь уже и по всему миру. Но это не извиняет твоего идейного творца и вдохновителя. Он уже справедливо проклят Богом, и ничто, кроме огненного озера, его не ждёт. И это не извиняет твоих рекрутов, которые готовы лить чужую кровь и чью кровь ты сама прольёшь непременно.
Я помещаю свой чернильно-бумажный крик в пустую бутылку и запечатываю горлышко сургучом. Быть может, носимая волнами, она ударится о борт парохода, плывущего в светлое будущее. Может быть, из любопытства её выловят, распечатают и прочтут содержимое.
Адреса своего я в письме не оставлю. За мной плыть не надо. Надо только прочесть письмо. Пусть не всем. Пусть только в кают-компании. А вдруг капитан заинтересуется содержимым и на следующее утро изменит курс.
Пётр и Павел (20 июля 2009г.)
Единство противоположностей
Кому и когда первому показалось, что церковная жизнь делает людей однообразными, так сказать, равняет по шаблону, — неизвестно. Но мысль эта, как и прочие сорняки, легко укоренилась. Голыми руками её не вырвешь. Мне же, как ни гляну на икону Петра и Павла, хочется и плакать, и смеяться. Радуюсь оттого, что такие разные — и вместе. Печалюсь оттого, что многим это непонятно. К ним — настоящее слово.
Трудно найти в мире людей, столь не похожих друг на друга, как Пётр и Павел. Начнём с семьи. Павел — девственник. Он хотел, чтоб люди подражали ему и, будучи свободными, всецело служили Богу. А Пётр женат. Христос приходит к нему в дом и исцеляет его тёщу. И потом в апостольских трудах супруга была его спутницей и помощницей. Семейный человек и старый холостяк — это люди с разных планет. Отметим для себя эту психологическую разницу, чтобы потом ещё более прославить Бога.
Пётр знает Христа во плоти. Звуки голоса, теплота рук, взгляд, совместные путешествия и молитвы прилепили сердце Петра к Иисусу Христу от начала. «Куда пойдём? У Тебя глаголы вечной жизни». Пётр был очевидцем многих чудес. Иногда с другими — Иаковом и Иоанном — на Фаворе и в доме Иаира,- а иногда и сам, как при ловле рыбы с дидрахмой во рту (подать на храм). Пётр привязался ко Христу особенным образом. Не только благодать влекла его, но и годы, прожитые вместе, сама неотлучность от Учителя. Павел же Христа во плоти не знал и даже этим хвалился. Иоанн Предтеча — это конец пророков и начало апостолов, то есть конец тех, кто говорил, не видя, и начало тех, кто видел и свидетельствует. Точно так же апостол Павел — конец апостолов и начало святых отцов, тех, кто не видел и не знает Христа во плоти, но знает Его сердцем и служит Ему не менее тех, кто вместе с Ним ел пищу.
Пётр прост. Что такое рыбак? Натруженные руки, запах солёной воды и жизнь впроголодь. Это у нас рыба дороже мяса. А если есть её каждый день и её же выменивать на хлеб и другие продукты, то отношение к ней будет другое. Рыбаку не до книг, не до высоких созерцаний. Он суров, и большинство его молитв — о хорошем улове.
Павел — мудрец. Он — знаток Закона. Каждая йота в священных книгах была им обцелована неоднократно. Он не белоручка, нет. В религиозных школах у евреев отроки вместе со святыми книгами изучали ремёсла. Из слов Закона нельзя сделать ни золотой венец, ни лопату. Это и не средство для личной похвальбы и не способ зарабатывать. Павел шьёт палатки. Нуждам его и тех, кто с ним, служат его собственные руки. Но главное в нём — это высокий пафос горящего сердца и широкая образованность. Эллинские поэты ему не чужды. Его послания столь обширны и тайноводственны, что Пётр — рыбак — находит в них нечто «неудобовразумительное».
Они разделили мир. Пётр пошёл к обрезанным. Павел же, отряхнув с ног пыль синагоги, ушёл к язычникам. Те были более благодарные слушатели. Их сердца были более открыты, а у Павла было много слов и образов, чтобы коснуться этих сердец. Каждый из них спешил. Ведь мир велик, а дни человека посчитаны и вздохи его взвешены. Нужно было успеть обойти как можно более городов, чтобы на базарах и в синагогах говорить, убеждать. А потом ночью за городом или в подвалах богатых домов крестить, преломлять хлеб, рукополагать пресвитеров.
У них не было никакого пиетета друг к другу. Они могли не сходиться во мнениях и спорить, могли обличать друг друга наедине и при свидетелях. Слово «великий», которое мы сегодня прилагаем к одному и к другому, они прилагали только к воплотившемуся Богу, Которого один из них знал дольше, другой меньше, но любили они Его одинаково. Собственно, эта любовь ко Христу и ставит их рядом друг с другом. Эта любовь приводит их в столичный город, чтобы пострадать за имя Христово в одно и то же время.