Но всё ли так плохо в наивных стихах, справедливо обречённых на безвестность? Нет, не всё. В них именно то и хорошо, что они растут не «из сора». В них дышит чувство, наивное, но искреннее. Мэтры могут нанизывать слова, менять размеры и формы, ожидая, что смысл придёт «сам собой», пробьётся сквозь словесную ткань неожиданно, словно росток из асфальта. У них это временами получается, и тогда они считают — через них «язык жив».
Наивный поэт, подвигнутый первой любовью, первой потерей, первым знакомством с чужим мастерством на попытки гармонично высказаться, всегда идёт от чувства к словам. Слов не хватает, они вылезают за пределы строки, коряво рифмуются, пошло звучат, но всё равно это — стихи.
Или выжги меня недугом,
Или брось кораблём на рифы Но прости, что умею думать Хоть какой ни какой, а рифмой.
Дальнейшее зависит уже от умения думать. Даже не от умения (откуда ему взяться?), а от готовности отныне думать постоянно. Настырность мыслительного процесса, его неугасающее постоянство, помноженное на любознательность и раблезианский интеллектуальный аппетит могут со временем дать кое-что на выходе. Так мне кажется.
Тот, кто не любит думать и не хочет учиться, бросит рифмовать «страдаю» и «умираю», как только повзрослеет ещё на одну юношескую влюблённость.
Человек должен понять свою жизнь, должен жить осмысленно. Но за свои пятьдесят-шестьдесят, даже за свои «семьдесят, аще же в силах — осмьдесят» понять себя человек не способен. Нужен опыт чужих жизней, чтобы, им обогатившись, стать старше на несколько (чем больше — тем лучше) жизней. Этот чужой опыт зафиксирован в книгах, в притчах, в пословицах, песнях, былинах. Короче — в слове. Часто и подолгу бывая в этой лавке древностей, любитель слова рискует стать любителем знаний. А там уже рукой подать до любви к мудрости или любви к заблуждениям, но в любом случае это будет выход за пределы ограниченного личного бытия. Ты нырял в книги, чтобы подобрать слова для охватившего тебя чувства, а нашёл больше, чем искал. Теперь в тебе хотят сомкнуться и стать одним потоком прошлое и будущее, а ты рискуешь стать проводником того, что о ни через т еб я скажут .
Кроме временных полюсов — прошлого и будущего, — человек, заболевший поэзией, нуждается и в полюсах пространственных — пустыне и городе, т. е. одиночестве и многолюдстве. Он должен, как безумный, по временам убегать от людей, чтобы думать, проговаривать, процеживать сквозь себя словесный шум. Наедине он ждёт озарения и откровения. Птицы в лесу и трава в полях смотрят на него с удивлением. Там, в одиночестве, понятое облекается в слово, и слово претерпевает огранку.
Но потом нужно бежать назад, к людям. И не куда-нибудь, а туда, где могут выслушать и оценить, где могут выругать или стиснуть в благодарных объятиях. Нужно бежать в город. Там газеты и журналы. Там профессорские кафедры и сценические площадки. Там прокуренные кухни и споры до утра с членами тайного ордена под названием «друзья».
Так, между прошлым и будущим, между людской толчеёй и одиночеством, колдуя над словом и стимул для творчества находя в зализывании собственных ран, живёт тот, кто в семнадцать лет впервые срифмовал «ушла» и «нашла». И кому это надо, скажите на милость?
Нет, стихи юности надо сжигать, чтобы со спокойной совестью переквалифицироваться в управдомы. Их нельзя не писать, стихи. Они неизбежны, как детские болезни. Но делать их ремеслом и предлагать себя истории в качестве кандидатуры в гении не стоит. Если история и её Хозяин остановят свой выбор на вас, то никому до конца не будет понятно, плакать о вас или спешить с поздравлениями.
Однозначно то, что, невзирая на уникальность прижизненного опыта, после смерти Ахматова и Пастернак уже не требуют, чтобы о них говорили возвышенно и шёпотом. Они требуют православной молитвы «о упокоении душ усопших рабов Божиих Анны и Бориса».
Об остальных можно мыслить по аналогии.
Рождество Христово: «до» и «после» (6 января 2010г.)
В разных культурах слово о Рождестве соединено с разными трудностями. Слово вообще рождается трудно. А если нужно родить слово о Слове, Которое родилось от Девы, то немоты можно ожидать от самого говорливого. Сам дай мне слово, Слове Божий, да и в этом году прославится нами Твоё Пришествие в мир.
Мы имеем счастье быть окутанными христианством и имеем хамство этого не замечать. У нас разговор о Рождестве как будто лёгок и привычен. А вот попробуйте сказать о воплотившемся Боге, находясь внутри индуистской культуры, у которой сотни тысяч богов. Эти боги являются среди людей постоянно, они способны к бесчисленным воплощениям и развоплощениям. И не нужно ехать в Индию, чтобы об этом узнать — можно побеседовать хотя бы со знакомым кришнаитом славянского происхождения.
Между тем, христианская весть о воплотившемся Боге уникальна и ни к чему не сводима. Вся грандиозность события заключается именно в том, что речь идёт о Боге Израиля, о Боге Ветхого Завета, со всеми теми Его качествами, которые мыслятся с непременным страхом. Это Бог, могущий всё, то есть всемогущий. Это Бог вечный, всезнающий, не безразличный к человеку, умеющий как любить, так и наказывать. Ему служат Солнце и Луна. Его Престол, закрывая лица, окружают Херувимы. В травинке видна Его премудрость, а в горных хребтах и морских глубинах очевидно Его всесилие. И именно Он родился в пещере от Девы.
Если мысль мечется между небом, которое есть Престол Божий, и землёй, которая есть подножие ног Его (Мф. 5, 33-34), если мысль пытается удержать в памяти всё, что знает о великом Боге, и соединить эту память с Дитём, положенным в ясли, то нельзя не изнемочь человеку. Человек тогда опускается на колени, точь-в-точь как волхвы на бесчисленных средневековых картинах. Человек не приносит дары и не держит в руках ни ларца, ни посоха. Он просто стоит на коленях перед Младенцем и Девой. Возможно, он уже и не думает, но созерцает. Рождество — именно праздник, требующий вначале размышления, затем усталости от последнего и перехода в созерцание. Это глубокий праздник, и над ним нужно стоять, как над колодцем, в котором ночью отражаются звёзды. Отсюда всё праздничное умиление и вся тишина Сочельника. И даже громкий смех детей и взрослых на святках — не более чем разрядка для души, немного уставшей от громадности чуда.
Да, друзья, от чуда можно устать. Потому что оно большое, а я маленький. Потому что моя душа не всегда готова жить чудом и только чудом, а оно, между тем, таково, что, поселившись в душе, неумолимо вытесняет из неё прочь всё нечудесное. И тогда возникает соблазн любить чудо не «от всея души и от всего помышления», а частично, умеренно и привычно. Как пушистую домашнюю зверушку. Этот соблазн — от усталости.
Что уж там индуизм с миллионом воплощающихся и испаряющихся богов! Не много ли опасней современное «культурное» басурманство, при котором и женщина — не тайна, и роды — не чудо, и дети «заводятся» или сами, как тараканы, или сознательно, как пекинес?
Мария и беспомощный Бог на Её руках — это же целое Солнце, от которого рождается тепло и текут во весь мир умные лучи. Любовь к этому удивительному вифлеемскому событию должна разрезать жизнь человечества на «до» и «после».
Что значит «до»? Значит, что женщина — объект мужских желаний и своеволия; что ребёнок — лишний рот, пока не вырастет; что сама жизнь — мрачная пещера, даже если жить в пространных по ко ях.
Что значит «после»? Значит, что Одна Жена стала вместилищем Тайны, и теперь всех жён в благодарность Той Одной нужно любить, защищать, уважать и быть для них рыцарем. Значит, что ребёнок — это умилительно более, чем обременительно. Значит, что поклоняться нужно отныне не грубой силе и фактическому могуществу, а такой силе и такому могуществу, которые способны унизиться до образа раба и отдать Себя на женские руки, и сопеть безмятежно на этих самых руках. И то, что эти руки будут обнимать отныне всю человеческую историю — тоже значит.
За оконным стеклом вихрем кружатся белые хлопья, хрустит под ногами снег, и опять в церквях поют: «Таинство странное вижу и преславное: небо — вертеп, Престол херувимский — Деву»[1]. То есть небо — это не то, что вверху. Настоящее небо — это там, где Бог. Христос родился в пещере — и пещеру сделал небом. До Воплощения только Небесные Силы, да и то не все, были так близко допущены к Божеству, что Господь именовался Сидящим на Херувимах и Ездящим на Серафимах. А теперь Он приблизился к Деве и через Неё так приблизился к нам, что Она превзошла близостью херувимские престолы. Так поют в церквях от лица всех думающих об этом и понимающих это. И каждый из нас может сказать вслед за ирмосом: вижу!
Видишь ли ты это, брат мой и сестра моя? Если не видишь, то не январская пурга мешает тебе и не слабое зрение. Но какой-то «-изм» попал в твоё нежное око. А может, просто суета, да предпраздничный шопинг, да забот полон рот, да на работе проблемы. Только, знаешь, никогда суета не закончится, и никуда не уйдут проблемы. Они будут мухами жужжать над ухом и появляться ниоткуда, как вездесущая пыль. Особенно если даже раз в год ты не выкроишь кусочек бесценного времени для того, чтобы в удивлении постоять над входом в одну пещеру. Там сопит вол, там о каменный пол слышен стук копыта, там тихо поёт Мария. Возможно, Ей подпевают Ангелы, но этого мы с тобой не слышим. В этой пещере скрыто твоё и моё главное Сокровище. Оно пока маленькое и нуждается в защите Иосифа. Но вообще-то, по-настоящему, маленькие — мы. И мы нуждаемся в Нём постоянно.
С Рождеством тебя, брат мой и сестра моя!
Не суди (25 января 2010г.)
Есть подкупающие простотой слова о том, как избежать строгого и неминуемого Суда Божьего. Знают их многие, в том числе и те, для кого чтение и слушание Евангелия не является главным занятием жизни. Вот эти слова: «Не суди, и не будешь судим». Или — то же: «Каким судом судите, судят вам; какой мерой мерите, отмерят вам». Смысл второго слова равен смыслу первого, поскольку если ты отказался от строгости в отношении чужих грехов, то смеешь надеяться на милость к себе со стороны Бога.