Редко где можно найти в Писании еще одну такую высокую похвалу Книге Завета. Оказывается, человек, имеющий Писание и изучающий его, не нуждается в вестниках из иного мира. Все, что они могли бы сказать, он уже знает! А если они придут, то самих пришельцев и их слова можно судить на основании Писания! Это должно родить смелость в душе верующего человека, смелость, подобную Павловой, когда он велит анафематствовать «Ангелов с неба», если они принесут чуждое благовествование (см.: Гал. 1: 8).
Но эти же слова повелевают проверить отношение к Писанию. Его нужно внимательно изучать на протяжении всей жизни. Дважды мы, православные, говорим о Ветхом Завете в Символе веры. Христос воскрес в третий день «по Писанием», и Дух Святой «глаголал пророки». Нужно изучать все, что Дух сказал через пророков, и все, что имеет отношение к пророчествам о Спасителе. Любовь к Писанию — это опосредованная любовь к Самому Господу, это наша сладчайшая обязанность и труд всей жизни.
В идеале наша вера должна быть такова, что не только заезжий проповедник, или мусор телевизионных страшилок, или бытовые слухи и пересуды не должны колебать нашу веру. Даже явившийся ангел или восставший мертвец не должны привлекать наше внимание так, как живые слова Живого Бога.
Притча — это не история. Она и в церкви предваряется словами: «Рече Господь притчу сию». Тогда как реальная история начинается со слов «во время оно». Притча — это специально написанная картина, посредством которой Христос открывает нам нечто бесценно важное. Но притча о богаче и Лазаре имела и в истории свое воплощение. В истории был человек, который воскрес из мертвых, которого тоже звали Лазарь. Он воскрес по слову Христа, но его воскресение никого из неверующих не убедило в Божественности Иисуса. Более того, начальники иудейского народа согласились и Лазаря убить вместе с Иисусом, так как Лазарь был не чем иным, как живой проповедью о Мессии. Слова: «Если и мертвец воскреснет, не поверят», — исполнились буквально.
Такова упертая сила неверия. Ее мы тоже можем увидеть в притче наряду с похвалой великой силе Писания, наряду с тайным внутренним богатством Лазаря и внутренней нищетой богача.
Несколько пространных слов произнес Златоуст на тему этой короткой притчи. И это были воистину золотые слова. В десятки, а то и в сотни раз превышают его слова своим объемом слова Господа. Превышают, но не исчерпывают. Тем более не исчерпывают их глубины и эти одновременно и длинные, и малые строки. Не исчерпывают, да и не пытаются. Поскольку слова Господа Иисуса Христа удивительно кратки и божественно глубоки.
Об одной цитате из Достоевского (9 февраля 2011г.)
130-летию со дня смерти писателя посвящается…
Мне жаль великих. Их так легко разобрать на запчасти и использовать не по назначению. Впервые чувство, связанное с этой мыслью, я ощутил много лет назад, а поводом послужила надпись над входом в кафе. «Дон Кихот» называлось кафе, и оформление надписи было соответствующим.
Рыцарь Печального Образа, как и подобает, был изображен с глазами, полными возвышенной скорби. Голову его украшал «шлем Мамбрина», переделанный из старого таза, как повествует Сервантес. Двери под вывеской то и дело растворялись и затворялись, впуская и выпуская посетителей. Заходившие были голодными и трезвыми, и в карманах у них были деньги. Карманы выходивших, надо полагать, были значительно облегчены, зато их владельцы были сыты и веселы. То есть процесс обмена денег на еду, питье и попутные услуги совершался внутри заведения в полном соответствии с экономической теорией.
Все посетители были взрослыми людьми, то есть все в школе проходили Сервантеса. Все, по крайней мере, слышали это имя за партой. Но вряд ли кто-то из них перечитывал книгу о Дон Кихоте во взрослом возрасте, и, думаю, от этого изображение над входом было особенно печальным. А ведь роман Сервантеса считается одним из самых значимых литературных произведений Второго тысячелетия. «Есть эпохи, превращающие тазы в рыцарские шлемы, и есть эпохи, пользующиеся рыцарским шлемом, как тазом», — подумалось тогда. Может, это подумалось и не тогда, а позже, но вскоре меня опять кольнула жалость к великим — великим авторам и великим произведениям. Жалость вновь была связана с наружной рекламой над торговым заведением.
Теперь это уже был магазин сантехники, и назывался он «Кармен». Гордая испанка была изображена на витрине в танцевальном изгибе. Только три цвета использовал художник — красный, черный и белый, и очень хорошо у него получилось при минимуме выразительных средств передать в скупых и быстрых линиях и огонь страстей, и неизбежность гибели тех мотыльков, что летят на пламя. Я тогда ехал в троллейбусе и смотрел в окно. «Кто читал Мериме или смотрел хорошую экранизацию, — думал я, — теперь может до самой конечной остановки вспоминать произведение и размышлять о нем. А кто не читал?» Троллейбус шуршал по асфальту, пассажиры на остановках входили и выходили. «А кто не читал, — мелькнула мысль, — для того было бы лучше изобразить испанку сидящей на унитазе (все таки магазин продает сантехнику), и тогда не важно, как ее зовут:
Изабелла, или Долорес, или все-таки Кармен»
И опять стало немного не по себе от того, что один человек страдал, думал, боролся, книги писал, а другой человек лет через двести назвал его именем, к примеру, крем от прыщей.
Дон Кихот. Кармен. Испания.
Я не был там. Там «воздух лавром и лимоном пахнет». Там происходит действие «Легенды о Великом инквизиторе» Достоевского. Федор Михайлович-то мне и нужен. Я к нему подбираюсь. Он тоже страдалец. Его, вопреки всей сложности и пронзительности, тоже пристроили под карманный цитатник. Под буквой «Ш» в цитатнике — Шекспир. Напротив Шекспира — «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Напротив Достоевского — «Красота спасет мир»
Эти слова звучат так часто и так не кстати, что скоро нужно будет облагать денежным штрафом всех, кто их произносит, не зная произведения, из которого они взяты и смыслового контекста. Поскольку слова «красиво» и «красота» универсальны и могут относиться и к забитому голу, и к пейзажу из окна элитной новостройки, и к дефиле по подиуму, то слова Достоевского о красоте пришпиливаются с легкостью к сотням несоответствующих явлений. Я сам во время оно слышал эти слова в рекламе мужской демисезонной обуви.
А реклама — это вам не шутки. Это гвозди, забиваемые в сознание. И нигде ты не найдешь и не купишь клещи, чтобы потом эти гвозди вытягивать. Такие инструменты как раз не рекламируются.
Достоевский неоднократно говорил о том, что в красоте есть тайна. Вслед за Гоголем он также говорил, что человеческая красота двусмысленна. У нас нет ни сомнений, ни смущений при виде того, как на рассвете «купается Солнце». У нас восторгом перехватывает дыхание, когда мы поднимаемся в горы или, стоя на берегу, ощущаем дыхание океана. Эта и подобная красота, красота природы — указующий перст на Великого Бога. Но красота человеческая действительно двусмысленна. Она способна действовать магически, а значит, подчинять, давать власть. В соединении с пороком красота способна превращаться в оружие разрушения и даже массового поражения. Все это Достоевский прочувствовал на глубинах, требующих максимального погружения. «Смазливая мордашка» и «красота» в его системе координат — это не просто разные планеты, но даже планеты разных Солнечных систем.
Для того, чтобы красота начала спасать нас, нам нужно сначала потрудиться ради спасения красоты. Ее, красоту, действительно саму надо спасать, пока не поздно. А может уже и поздно. Ведь уже давно живут своей жизнью и мир пошлой антиэстетики, и мир открытого поклонения безобразному, и просто мир, нарочито отказавшийся отличать прекрасное от уродливого и хорошее от плохого.
Красота не должна рассматриваться изолированно, сама по себе. Свой истинный смысл она обретает только в связке с Добром и Истиной. Словно Три Ангела на рублевской Троице, эти три понятия — Истина, Добро и Красота — должны образовывать живое и динамическое нерасторжимое единство. Изолированные же, они вначале слабеют, а потом испаряются.
Мы справедливо возмущаемся, если нам проповедуют Истину, но не подтверждают ее добром, а ставят под сомнение злодейством.
Мы не верим в прочность того добра, которое творится ради выгоды, ради похвалы, ради далеко идущих корыстных целей. Мы (христиане) научены признавать лишь то добро настоящим, которое сделано ради Истины, то есть Бога.
Точно так же и красота, не служащая Истине и не творящая Добра, есть лишь маска и бесовский обман. Она не являет Лик и не имеет лица, но имя ей — личина.
Снежная Королева, несомненно, красива, но она не добра, и поэтому ее красота — лишь убийственная приманка.
Музыка Моцарта, быть может, более всего попадает под определение «прекрасного». Но вот кадры Второй Мировой, где комендант концлагеря — эстет, и узники идут длинными колоннами и исчезают в газовых камерах под музыку. Квартет заключенных играет Моцарта.
Наше нравственное чувство бунтует. Душа не просто отвращается от ужаса, сопровождающего убийство. Душу выворачивает от неестественного сочетания эстетства и жестокости. Так изолированное «прекрасное» способно подчиняться злу и превращаться в нечто запредельно отвратительное.
Мысль о триединстве Истины, этики и эстетики развивал и доказывал Владимир Соловьев. Упоминание об этой проблематике есть у него и в речах памяти Достоевского. На лицо некая духовная эстафета: Гоголь — Достоевский — Соловьев.
Всех троих мучила внутренняя рассеченность человека, при которой он способен мыслить одно, говорить другое, а делать третье. Мучило Гоголя то, что «в добре нет добра». Достоевского — что есть «своя красота» в Содоме, и многие не в силах этому соблазну воспротивиться. Соловьев же пытался эту проблематику осмыслить и выразить не художественными образами, а чеканным и ясным языком философских понятий. Все трое видели цель жизни как преодоление разделенности и достижение целостности в Боге и в служении.