— В 1944 году. С 1944 года до сегодня Польша была вассалом Совдепии. Одной, если можно так выразиться, советских республик. Сегодня начинается новая история Польши.
Мы выпили за Польшу, по уверению моего гостя освободившуюся от советского ига.
— И всё же, Роман, до меня не совсем доходит причина твоего возбуждения. Приятно, конечно, ничего не скажешь. Но ведь ты не поляк, а отставной генерал израильской армии. И, если я не ошибаюсь, из Польши ты фактически сбежал в 1956 году, выстрелив в командира дивизии, обычного такого польского антисемита, который наступил на твою именно еврейскую мозоль.
— Верно. Всё верно. Но ты забыл, что я в ту пору уже был полковником в польской армии. От этого ведь тоже никуда не уйдёшь.
— Не забыл. Не забыл даже, что ты был старшиной в Красной армии.
— Был. И, когда я услышу о развале советской империи, а это будет, вот увидишь, я тоже немедленно приду к тебе с бутылкой марочного коньяка, и мы выпьем за это. Ну, лехаим.
Кстати, Роман, я знаю твою биографию. Знаю её этапы. Но ты никогда в деталях не рассказывал мне о том, как началась для тебя война, что случилось с тобой в первые дни на границе.
— Рассказывал. Вот видишь. Ты же знаешь, что я был пограничником. Старшиной-пограничником, Четыре треугольника на зелёных петлицах. Вообще, конечно, это не совсем обычно, что меня, западника, бывшего гражданина Польши, не просто призвали в армию, но еще направили в пограничные войска.
Сразу после окончания школы младших командиров мне присвоили звание старшины. Я служил на заставе. Был не только старшиной по званию, но и старшиной заставы по должности.
В пять первых дней войны застава не отступила ни на один метр. На пятый день нас в живых осталось пять человек — два рядовых пограничника, сержант, я и младший политрук. Два кубика на зелёных петлицах и красная звезда на левом рукаве. Мы, конечно, знали, что воюем в окружении, но не подозревали, что находимся уже в глубоком немецком тылу.
Короче, на пятый день у нас не осталось ни одного патрона и ни одной гранаты. Кроме нас пятерых, не было ни одного живого пограничника. Потому что те, которые были ранены, тоже продолжали стрелять. До самой смерти. И собаки погибли. У нас на заставе были замечательные овчарки. Они тоже воевали. Да.
Нас взяли в плен голыми руками. Немцы смотрели на нас с удивлением. Они даже не догадывались, что нас осталось всего лишь пять человек. Это стало ясно из их разговоров.
На „Опеле“ подъехал генерал. Типичный прусский вояка. Высокий такой, худой, с отличной строевой выправкой. Подъехал он именно в тот момент, когда офицер, командовавший немцами, взявшими нас в плен, в упор застрелил младшего политрука. Генерал выругал его. Офицер возразил, сказал, что это комиссар. Но генерал сказал, что эти пятеро герои, достойные почётного плена. Немецкий я знал хорошо. Да, забыл тебе сказать, ещё до того, как эта сволочь застрелила младшего политрука, он спросил, есть ли среди нас евреи. Конечно, сержант и оба пограничника отлично знали, что я еврей, но они не произнесли ни слова.
Надо сказать, что в первый день к нам действительно относились прилично. Но на следующий день мы попали в очень большую команду пленных. В лагерь. Довольно большой лагерь под открытым небом. Среди пленных оказался лётчик, старший лейтенант, родом из Харькова Он мне почему-то сразу понравился. И я, как выяснилось, почему-то понравился ему. Так что мы голодали уже рядом.
Не помню, на какой день одному из охранявших нас немцев приглянулись мои сапоги. У меня были хорошие яловые сапоги. Вообще пограничников хорошо экипировали. А я ведь к тому же был старшиной заставы. Так что сапоги у меня были отличные. Немец велел мне снять сапоги. Что я мог сделать? Снял. Хоть это было летом, но, понимаешь, что значит быть без обуви. И когда этот немец отошёл с моими сапогами, я выругался по-польски. А на каком языке мне легче всего было ругаться? Хотя, должен тебе сказать, за полтора года службы в армии я набрался русского мата, как сучка блох. Но выругался всё-таки почему-то по-польски. Привычнее как-то. Это, оказывается, услышал, немец, который стоял недалеко от нас. Он подошёл ко мне и спросил: „Ты поляк?“ Ну, как ты думаешь, я мог сказать ему, что я не поляк, а еврей? Конечно, поляк. Через несколько минут он принёс мне мои сапоги.
Мы разговорились по-польски, хотя до этого говорили по-немецки. Оказывается, он почему-то хорошо относился к полякам. Он не стал объяснять мне причины. С этого момента немец стал опекать меня, а заодно — старшего лейтенанта, лётчика. Он посылал нас на работы, где можно было подкормиться.
Но случилось так, что в нашей группе один сержант своровал кусок сала. Фельдфебель тут же пристрелил его. А когда мы вернулись в лагерь, за нас взялось гестапо. Короче говоря, двадцать человек, в том числе меня и старшего лейтенанта, лётчика, повели к противотанковому рву. Среди конвоировавших нас оказался и мой немец. Он мне шепнул, чтобы я стал в шеренге крайним справа, а старший лейтенант, лётчик, — за мной. Когда мы поравняемся с небольшой рощей, он подаст мне знак, и мы должны быстро юркнуть в рощу. Так мы и сделали.
Через несколько минут мы услышали автоматные очереди со стороны противотанкового рва. Этот немец спас нам жизнь.
Ну, а дальше, ты же знаешь. Ты же выходил из окружения. Сколько раз мы были на краю гибели! Но, видно, Бог решил оставить меня в живых.
Не буду тебе объяснять, что, когда мы, наконец, оказались у своих, шансы остаться в живых были не намного выше, чем когда мы выбирались из окружения. Давай ещё пригубим немного. Да. Не помню уже, как ушёл старший лейтенант, лётчик. А меня направили в полк, который занимал оборону километрах в десяти от того места, где нас целую неделю допрашивали. И как допрашивали!
Я попал в батальон, который был в резерве. Как раз на следующий день батальон построили. Перед нами появился командир полка, майор, и сказал, что ему нужны тридцать добровольцев, взвод для опасного задания в немецком тылу. Я тоже вышел из строя. Тридцать добровольцев не набралось. И, тем не менее, командир полка приказал мне выйти из строя отобранных для выполнения задания. Я почувствовал, что дело пахнет керосином, и обратился к командиру полка: „Товарищ майор, в течение пяти дней боёв нашей заставы я доказал, что умею воевать“. И тут он мне ответил: „С тобой, старшина, ещё не всё ясно. У меня нет уверенности в том, что немцы не заслали тебя с целью шпионажа“. „Но, товарищ майор, как немцы могли заслать с целью шпионажа еврея?“. „Ты еврей?“ — удивился командир полка. „Конечно“ — ответил я. „А еврейский язык ты знаешь? Впрочем, еврейский язык знают и поляки, и украинцы в еврейских местечках. А молитву какую-нибудь ты знаешь?“. Я начал говорить „Шма, Исраэль“ Ты бы посмотрел, что стало с майором. У него на глазах появились слёзы. Он обнял меня и сказал: „Верю. Я тоже еврей“.
С бригадным генералом (в отставке) Романом Ягелем 9 мая 2007 г. Иерусалим. Яд Вашем
Мы воевали вместе до лета 1942 года, когда меня забрали от него в формировавшуюся в Советском Союзе польскую армию. Вот так.
Начал я службу в армии пограничником, в Красной армии был старшиной, в польской дослужился до полковника, в израильской — до бригадного генерала. А начинал я в Израиле, бывший польский полковник, всего лишь лейтенантом. Тебе это всё известно. Но ты хотел, чтобы я рассказал тебе о том, как для меня началась война. Я бы сам рассказал тебе именно сегодня. Почему именно сегодня? Но давай еще выпьем. Знаешь, за что мы сейчас выпьем? За моего командира полка, за товарища майора. Ну, лехаим.
Конечно, я пришёл к тебе выпить за Польшу. Но ведь всё так взаимосвязано. Надо же, чтобы несколько дней тому назад я получил письмо от товарища майора, — войну он окончил полковником. Он разыскал меня. И, если ты захочешь, послезавтра ты можешь поехать со мной в аэропорт встречать его со всей мышпухой.
Дезорганизатор
Мне должно было исполниться одиннадцать лет, когда на мою погибель учредили похвальные грамоты. За отличные успехи в учебе и поведении. Что касается учебы, то отличные успехи были налицо, хотя все, кому не лень, говорили, что в том нет моих заслуг, так как я пальцем о палец не ударяю для достижения этих успехов. Но вот поведение…
Я еще могу понять нашу учительницу Розу Эммануиловну, с которой у меня никак не налаживалось мирное сосуществование. Почти четыре года я безуспешно пытался втолковать ей, отягченной стародевичеством, что нормальный здоровый ребенок не может вести себя на уроках, как заспиртованный карась в банке на шкафу возле потертой классной доски.
В конце концов, Роза Эммануиловна могла меня не любить, как вообще не любят инакомыслящего. А вот почему буквально вся школа считала меня неисправимым, представить себе не могу. У них-то какие были для этого основания?
Но так уже повелось. Общественное мнение! Даже звание мне присвоили — „дезорганизатор“.
Я, конечно, не задумывался над этимологией этого трудно произносимого слова. Во всяком случае, догадаться, что это не похвала, я уже мог.
Не помню, нужна ли мне была похвальная грамота, то есть, был ли я настолько честолюбивым ребенком, что непременно жаждал заполучить эту награду. Не помню.
А ведь помню, что именно в эти дни мечтал попасть в Абиссинию. Даже на всякий случай соорудил великолепный лук, из которого, конечно, нельзя подбить итальянский самолет, но, если пропитать наконечник стрел ядом, — а в Абиссинии его, безусловно, навалом, — то уничтожить хотя бы взвод фашистов, несомненно, в моих силах.
А еще помню, что через несколько месяцев я уже мечтал об Испании. И понимал, что лук ни к чему. То ли потому, что не выяснил, есть ли в Испании яд для наконечников стрел, то ли просто потому, что республиканцы не пользовались таким оружием. Это я помню. А вот мечтал ли я получить похвальную грамоту — не помню.
А мама мечтала. Подай ей похвальную грамоту и точка. Тем более что прилагать для этого никаких усилий не требовалось (так считала мама), только не нарушать дисциплины.