— Когда почтальон принесла письмо, пришли не только соседи, но даже люди, которых я не знала. Я с гордостью вслух читала письмо, пока не дошла до слов «21 января 1945 года в боях за Советскую родину…» Я знала стандартный текст похоронной и хлопнулась без сознания. Меня облили водой и стали кричать: «Посмотри, что написано! Он ранен! В боях за Советскую родину ранен и находится в госпитале». На почте у меня не хотели принять телеграмму-«молнию». Сказали, что только официальная организация может отправить такую. Я пошла в горсовет, накричала на них, и они отправили. Так что я должна благодарить судьбу и мадам Мандельбаум.
Ночь на раме нефтеналивной цистерны. А может быть уже начал действовать выпитый стакан водки. Тогда Егор ничего мне не рассказал. Где он взял золотые вещи? А мыло? А чай? А соль? Егор…
Он лежал в грязи рядом с железнодорожной насыпью. Всю ночь лил холодный октябрьский дождь. Время приближалось к полудню, и все еще продолжало моросить. Кинжалом я вспорол комбинезон и гимнастерку на его груди. Рана была ужасной. Не рана, а дыра. Над раздробленными ребрами клокотала красная пена. Ручьи крови текли, как лава из кратера. И над всем — два кровавых фонтанчика. А у меня только один индивидуальный пакет. Вощеная бумага, в которую был упакован бинт, не закрыла даже половины раны, а тампон просто утонул в ней. Бинта хватило, чтобы полтора раза опоясать могучую грудь Егора. Я быстро снял нательную рубашку, разорвал ее и пытался перебинтовать его. Егор большой ладонью погладил мои мокрые волосы и едва различимо прошептал: — Зря это ты. Рубашку стоит отдать живому. — Больше он ничего не сказал.
Егор не расскажет, как он снарядил в дорогу маму Семы Мандельбаума. Я похоронил его недалеко от километрового столба Северо-Кавказской железной дороги.
Иногда, чтобы оправдать себя за то, что я не стал послушным сыном, я вспоминаю последние слова моего друга Егора о рубашке. И тогда побои в тот страшный голодный год за скормленные сдобные булочки не кажутся такими уж болезненными, чтобы стать серьезным уроком.
Отсроченное восхождение
Свисающие пшеничные усы. На кителе «джентльменский набор» — орден «Отечественная война» второй степени и орден «Красная звезда». А слева — дополнение: медаль «За отвагу», польская и чешская медаль, и еще за взятие и за освобождение. Обычный, казалось бы, демобилизованный офицер, каких много на нашем курсе. Но благородное лицо и добрые голубые глаза с мудрой неисчезающей печалью выделяли его из массы нашего мужского населения. А когда, знакомясь и пожимая друг другу руки, услышал, как он представился, я выпал в осадок.
— Мордехай Тверской, или просто Мотя.
Войдите в мое положение. Мордехай! И это вскоре после окончания войны, когда все Хаимы стали Ефимами, Ароны — Аркадиями, Мееры — Михаилами, а Борухи вообще превратились в Степанов. Мордехай!
Мы были в разных группах. Встречались только на общих лекциях и на партийных собраниях. Однажды во время перерыва заговорили о фронтовой поэзии. И пошло. Читали стихи полюбившихся на войне поэтов, дополняя и перебивая друг друга, захлебываясь, и не заметили, как пропустили лекцию. С этого началась наша дружба.
А вот как возникла идея поступка, о котором я собираюсь рассказать, не помню. И уже никто не поможет мне вспомнить. Мотю, благословенна его память, мы похоронили десять лет назад. А его вдова, Татьяна Тверская, которая училась с нами на одном курсе, стала близка Моте только через три года после начала описываемого поступка. Помню, с радостью мы прочитали в «Правде» статью о решении Организации Объединенных Наций создать еврейское государство на части территории Палестины. Но вот в тот же ли день и в связи ли с этим я рассказал Моте о моем знакомом, не помню. А знакомый мой был личностью весьма колоритной.
Директору очень крупного предприятия буквально на следующий день после окончания войны пришлепнули погоны полковника и послали в Германию, а затем в Англию выполнять весьма деликатные поручения.
Познакомился я с ним в санатории, куда меня из госпиталя направили долечиваться. Не знаю, каким образом я заслужил доверие этого необыкновенного полиглота, прообраза героев двух моих рассказов — «О влиянии духовых инструментов» и «О пользе языка идиш». Милая сотрудница Еврейского университета в Иерусалиме, прочитав первый рассказ, безошибочно узнала в герое своего родственника.
Моте я рассказал историю, которая нигде мной не описана. Мой знакомый получил еще одно деликатное поручение. На сей раз, он направился в Италию. Поручение уже не было государственного масштаба. Просто предстояло, во что бы то ни стало вернуть в Советский Союз выдающегося ленинградского дирижера Евгения Александровича Мравинского, припавшего к «Кьянти» и к другим итальянским прелестям и забывшего в связи с этим, где именно находится его дом. Мой знакомый с честью справился и с этой задачей. Заодно, сблизившись с высокопоставленным английским офицером, он умудрился на несколько дней смотаться в Палестину. Разумеется, тайно от родных властей. Это было смертельно опасно. Но авантюризм, свойственный моему знакомому, перевесил естественную осторожность законопослушного советского гражданина. На память о Палестине он привез вырезку из лондонской газеты «Times», три колонки во всю полосу. Английского языка я не знал. Мой новый знакомый читал и переводил мне.
Автор, видный журналист, собственный корреспондент «Times», предупредил читателей, знавших его принципиальный воинствующий антисемитизм, что их удивит содержание статьи.
Он приехал в Палестину, где бедные английские солдаты вынуждены томиться за колючей проволокой, спасаясь от подлых еврейских террористов, где пейсатые мракобесы в средневековых одеяниях своим богомерзким видом вызывали у него тошноту. И дальше он наворачивал мрачные картины увиденного, умноженные на антисемитское естество. В статье он излагал, как медленно постепенно менялось его мировоззрение, как восхищали его трудолюбивые евреи, превращавшие пустыню в райский сад, описанный в Библии, как мужественные евреи, днем до кровавых мозолей обустраивающие землю, ночью вынуждены охранять ее от агрессивных арабов, ворующих и разрушающих плоды труда. Он писал, как стыдно было ему узнавать о подлом поведении англичан, натравливавших арабов на евреев, как сыны туманного Альбиона уподобились кровожадным головорезам Ричарда Львиное Сердце, как они вешают героев-евреев, мечтающих о своем национальном доме после всех мук и несчастий в предавшей их Европе. Он писал, что три месяца, проведенные им в Палестине, изменили все фибры его души и каждую клетку его естества. И сейчас он не только не антисемит, а самый большой друг этого древнего многострадального народа, избранного Всевышним стать образцом для всего человечества. Сейчас он не понимает, какого черта английские солдаты остаются на еврейской земле. Сейчас он мечтает о дне, когда последний из них покинет страну, Творцом завещанную евреям.
Статья произвела на меня потрясающее впечатление. Я даже не сразу осознал фактически героизма моего нового знакомого, осмелившегося летом 1947 года прочитать такую статью какому-то малознакомому мальчишке.
Статью я запомнил и сейчас под впечатлением решения Организации Объединенных Наций изложил ее содержание моему другу Мордехаю Тверскому.
Нависающие над крышами тысячетонные тучи изливали потоки дождя в тот вечер, когда с Мотей мы написали заявление в ЦК ВКП(б), в Центральный Комитет нашей родной коммунистической партии (в скобках — большевиков), с просьбой направить в Палестину двух коммунистов, двух бывших офицеров-евреев. Мы обещали внести достойный вклад в борьбу с английским империализмом.
Через какое-то время, незадолго до встречи Нового 1948 года Мотю и меня вызвали в обком партии к заведующему административным отделом. Первый вопрос, который он нам задал: владеем ли мы древнееврейским языком? Увы, нет. А идиш?. Мотя ответил, что владеет разговорным идиш, но не в совершенстве. Я сказал, что понимаю, но не могу говорить.
— Как же вы собираетесь общаться? — Спросил он.
Я сказал, что даже грузинский выучил за четыре месяца.
— Но вы же инвалид. Какую услугу вы окажете евреям Палестины?
Я объяснил, что хорошо знаком с английскими танками МК-2 и МК -3, «Матильдой» и «Валентайн». Так что польза от меня, безусловно, будет. Ведь уважаемому товарищу заведующему известно, каким я был танкистом и в какой бригаде командовал ротой. Кандидатура Моти, бывшего капитана, командира стрелкового батальона, кажется, не вызывала никакого противодействия.
— Ну, хорошо, сказал заведующий, — партия ценит ваш интернациональный порыв. При необходимости мы к вам обратимся.
Прошло совсем немного времени, и мы с Мотей мечтали только о том, чтобы о нашем интернациональном порыве забыли как можно быстрее и как можно прочнее. Мы узнали об убийстве Михоэлса. Закрыли Черновицкий еврейский театр. Вскоре началась компания борьбы с космополитами и космополитизмом, антисемитская подоплека которой была понятна даже таким ортодоксальным зашоренным коммунистам, как Мотя и я. На партийных собраниях, сидя рядом, мы в страхе ожидали, когда карающий меч родного государства обрушится на наши глупые головы. Только евреи, жившие в самой демократической стране в ту пору прекрасную, в какой-то мере могут представить себе меру нашего страха.
Шли годы. Необходимость обратиться к нам с предложением выполнить интернациональный порыв не возникала. Мы решили, что о нашей глупости забыли. И, слава Богу. В Московском институте тропической медицины Мотя с блеском защитил кандидатскую диссертацию. Ученый совет не сомневался в том, что диссертация достойна степени доктора медицинских наук. Но у нее был существенный дефект — автор еврей. Я обрадовался, увидев Таню и Мотю Тверских на защите моей докторской диссертации в хирургическом ученом совете Второго Московского медицинского института. Вскоре Тверские уехали в Израиль. Нашу семью в Совдепии все еще удерживали путы, хотя все помыслы сына и мои были связаны с Израилем. В течение почти трех лет мы получали подробные информативные письма, написанные мотиным четким, не врачебным бисером.