Статьи — страница 173 из 225

данием памфлетного характера. Известной свободы мнений, о которой всегда хлопотало цивилизованное человечество и известное проявление которой в русской журналистике наша публика приветствовала с такою радостью, — у нас почти уже нет. У нас отпадает всякая охота говорить о том, о чем и можно, и должно бы говорить. Всякий порядочный человек, не привыкший, чтобы с его именем обращались, как с именем шута или паяца, не может без страха высказать свое мнение ни в одном русском журнале. Сейчас явятся милые ценители, которым все равно о чем ни судить, лишь бы ругаться и обругать. Они не станут спорить о мнениях, как это делается в иностранных органах, выражающих стремления самых враждебных партий, а прямо ех abrupto[157] обзовут автора “узколобым”, “тупоголовым”, а статью его “ерундою”, “ерундищею” и т. п.; если же можно, то не упустят случая: запустят свою грязную руку и в самую душу автора и поворочают в ней своими пальцами все, что автор как человек считает своею святынею и хранит от прикосновения дружеских рук с запачканными ногтями. Неуважение к личности и к праву дошло в литературе до крайней степени, до какой ни в одной стране нельзя дойти безнаказанно. Псевдонимы ни к чему не служат. Подпишите статью псевдонимом, и если не в том, так в другом всероссийском учено-литературном органе выругают за нее ваше собственное имя и пойдут его таскать по журнальным стогнам, пока не обваляют в соре, которым изобилуют задние дворы многих наших журналов. Камень-Виногоров, он же Петр Вейнберг, он же Гейне из Тамбова; Гымалэ, он же Юный топтатель; Праздношатающийся “Отечественных записок”, он же Розенгейм[158] — все это разновременно оглашено разными русскими органами, которые твердят об уважении к законности, а сами попирают всякую законность, начиная с законности, ограждающей литературное право, которая не может быть им не известною… Все это, однако, проходит безнаказанно, и человек, позволивший себе поставить свое имя хоть под одною статьею в русском журнале, должен все это переносить и не сметь обижаться. А как для всякого честного человека более или менее дорога неприкосновенность его имени, то, я полагаю, становится понятным, почему многие люди, близко знакомые с вопросами, от которых самым ближайшим образом зависит устранение разных неурядиц, препятствующих счастью и процветанию нашего общества, пишут мало или вовсе не пишут. Бранчливое направление литературы и крайнее неуважение некоторых гг. журналистов к чужой личности, усилившиеся в последние годы, повредили цели общего литературного служения более многих других причин. Это несчастное направление сбило многих литературных деятелей с почвы настоящих вопросов и вместо спора о мнениях заставило их спорить о фразах и личностях. Спора о мнениях не стало, не стало и выработанных мнений; явились мнения односторонние, которые высказывались как непогрешимые приговоры и за которые автор в случае малейшего несогласия с ним вцеплялся в личность противника: не разбирал категорически его мнения, не поверял своего мнения чужим, а именно вцеплялся в личность, тряс ее сколько было силенки, подбирал оскорбительные выражения и бросал ими в человека, заметившего неосновательность его мнения. В каждом почти журнале появились целые отделы, где известные мастера занимаются заушением и заплевыванием всех лиц, не разделяющих их мнения. Благодаря этим господам из небольшого кружка русских журналистов, кажется, нет уж ни одного не обруганного всякими кличками, которые журнальные ругатели признают за букет живой, народной речи. Они увлеклись до того, что сами уже не в силах отличить простоту речи от просторечия; им хочется все втиснуть в литературу, и никто из пишущих людей не может поручиться, что в один несчастный день какой-нибудь из журнальных молодцов не увлечется до того, что, не говоря худого слова, обзовет его так, что в самом сборнике Рыбникова обозначено только начальными буквами. Все может быть, когда уж пошло на угрозы: “поговорить нелитературным языком в печати”.

Горько и страшно видеть такое несчастное уклонение нашей журналистики от целей, указываемых ей обстоятельствами, к удовлетворению суетных и недостойных желаний замкнуть чужие уста. Всякому человеку, истинно желающему блага и счастья России и сочувствующему ей, невыносимо такое направление литературы в теперешнее время, когда жатвы много, а делателей мало. Самая просвещенная часть публики очень скорбит о том шутовстве, которым занимаются некоторые наши журналы; и успех этих журналов, то есть приобретение ими значительного числа подписчиков, вовсе не выражает общественных симпатий к их направлению. У этих журналов с отделами, где некоторые литераторы турманами кувыркаются для удовольствия почтеннейшей публики, успех зависит непосредственно от неразвитости вкуса и отсутствия серьезных стремлений в массе русских читателей; но в обществе всегда остается своя доля благомыслящих людей, которые в кувырканье видят только кувырканье. Льстить таким вкусам и воспитывать их в обществе стыдно; избавь Бог наше общество от таких воспитателей, и мы твердо веруем, что не далеко то благословенное время, когда читающая Русь задумается над тем, что она переживает и что вычитывает теперь из увеселительных журналов. Она выучит историю других народов, переживших то состояние, в котором застало нас быстрое, но повсеместное распространение невежества в русской литературе, и спросит литературных гаеров: к чему вели вы нас? Что вы нам рассказывали? Чье счастье имели вы в виду, проводя свою пропаганду? Да! общество сделает эти вопросы и… что отвечать на них? Плоды мы видим: стремление к наукам, благородно охватившее семь лет тому назад молодое русское поколение, ослабевает. Нам доводилось слышать не от одного из самых известных русских университетских профессоров, что студенты перестают заниматься, что они ничего не делают, очевидно увлекаясь все отрицающим и над всем глумящимся направлением. Молодежь мечтает о возможности жить, ни над чем усиленно не трудясь, ничего не изучая, ни во что не вдумываясь. Авторитеты попраны; истории почти никто не знает и никто не учится ей; некоторые науки, как, например, политическая экономия, как говорит один петербургский толстый журнал, “переварена и выброшена”, права никто не знает, да и знать не хочет. На что оно? Все вон, топчи авторитеты, выбрасывай науки, осмеивай плоды дум и трудов тех мыслителей, которыми гордятся опередившие нас народы. На что нам их думы и их труды, когда

У нас правда по закону свята.

Принесли ту правду наши деды

через три реки на нашу землю.

При таких-то обстоятельствах зашла в нашей литературе речь о русской народности. Из этой-то среды литературных деятелей пошли толки о русском народе и о русском праве, которое наши деды принесли через три реки на нашу землю…

И кто говорит обо всем этом? Пусть бы г. Чернышевский сказал, что политическая экономия им “переварена и выброшена”, — ну, куда ни шло: как он ей ни занимался, по крайней мере, хоть знаем, что он что-нибудь почитывал, — пусть говорит о русской народности, о характерах, нравах и обычаях человек, который знает, о чем говорит, который говорит по праву знания, да еще знания, приобретенного нелегкою ценою; а то всякий борзописец топчет и выбрасывает науку, о которой он не имеет ни малейшего понятия, которому дайте гармонию хозяйственных отношений, составленную по Кэри, и другую, основанную на учении Фурье или Консидерана, не обозначая их имен, — и он не будет знать, что чем называется и к чему сводится. Ему все нипочем, падай пред ним Европа, “гнилой Запад”, “гниющая язва”, как называли ее еще очень недавно представители сословия, особенно сочувствующего “Домашней беседе”. Странный случай! “Чему посмеешься — тому поработаешь”; что семь лет говорили тогдашние друзья г. Аскоченского, за то же ратуют теперешние его литературные противники. Но не будем говорить о невежественном неуважении к наукам, ибо верим, что это явление скоропреходящее, которое не остановит надолго молодую и полную сил нацию; а остановимся на греховной дерзости гаерствующих невежд, которые под видом симпатии к русскому народу и сами не занимаются его счастьем (ибо они неспособны заботиться ни о чьем счастье), и другим не дают выговорить слова о положении народа. Безумные крики этих гаеров, изучивших народ по сборникам, возмутительны. Им ничего не говори; они ведут себя в литературе, как мужики на своих сходках, то есть все кричат и никто никого не слушает. Заставьте их поговорить с народом, то есть с мужичками, — и мужички их никак не признают за своих друзей. Они не знают, на что народ “жалобится”; как везде почти из самого народа создается свой “мироед”, который “крутит целым миром”, эксплуатирует самым безбожным образом бедняков и развивает свое мелочное самолюбие до того, что преследует бедняка за всякое слово, нередко до исторжения его, например, в военную службу без очереди, за худое поведение; а сходка всему этому потакает и “мирволит”. Они, например, не хотели обратить никакого внимания на интересную брошюру об устройстве прислуги во Франции, Пруссии и Бельгии; не потрудились посмотреть, нельзя ли из этих правил извлечь что-нибудь для нашего народа, у которого взаимные отношения наемщика к нанимателю представляют неслыханное безобразие, при котором одна сторона очень часто страдает от несправедливости и жестокосердия другой. Прекрасная книга Жюля Симона “L'ouvrière” (Paris, 1861 г.), приводящая в ужас Европу, которая из этой книги знакомится с положением французской работницы, не должна пугать нас, потому что положение наших “батраков” и “батрачек”, нанимаемых народом по патриархальному обычаю, во многом не лучше положения французской работницы. Но во Франции есть Жюль Симон, который хлопочет об улучшении участи работницы, у немцев есть Ауэрбах, которому любовь к народу не мешает говорить правду о народе, а у нас наши борзописцы выражают свою любовь к народу самым дешевым образом, тем самым образом, каким Фаддей Булгарин выражал свои сочувствия, ничему не сочувствуя. Они кричат о силе народного смысла, они хотят играть в народ, хотят выучить его песням о Чуриле Пленковиче, на которого ни бабы, ни девки не могут смотреть без греховных помыслов; а о том, как жить народу, как ему отвыкнуть от дурных привычек и не обижать своего ближнего, не кабалить соседа за бесценок да не перепродавать его рядчикам, — это не их дело. По них только