Все прогулы тщательно фиксировались самими профессорами. Продолжая тешить себя тем, что он «студент Императорского Московского университета», и одновременно прогуливая лекции, Белинский вел себя по-мальчишески легкомысленно, не задумываясь о последствиях такого своего «нерадения», как сам потом с горечью и сожалением отметит. Ему и в голову не приходило, что человек по своей натуре слаб, что таким остается и при профессорском звании, а потому зачастую профессора и преподаватели ставят отметки (что нередко наблюдается и сейчас, но особенно было распространено тогда) не за знания, а за проявленное к ним со стороны каждого студента уважение, важнейшим и наглядным показателем чего выступало его посещение их лекций. И тогда хрестоматийный вопрос «на засыпку»: «А что я говорил об этом на своей лекции?» – давал возможность отыграться на «нерадивом» студенте, поставив ему «за незнание» предмета неудовлетворительный балл.
Не лучше обстояло дело, если студент отвечал не по тексту рекомендуемого учебника, выучив его наизусть, а «объяснял своими словами», что считалось «свободомыслием» и не только не поощрялось, но просто преследовалось[9]. Верхом опрометчивости были пропуски лекций по богословию, о чем немедленно доносилось начальству, и прогульщик сразу же попадал в разряд «неблагонадежных» и «неблагонамеренных» студентов, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В результате на экзаменах по итогам «первого академического года», которые проходили с 9 по 21 июня 1830 г., Белинский получает тройки (при четырехбалльной системе оценок) по русской и английской словесности, двойки по богословию, всеобщей истории, латинской и немецкой словесности, а по французской (языку и литературе) – вообще единицу, хотя он уже тогда знал достаточно хорошо именно французский язык, переводами с которого в самом скором времени будет зарабатывать себе на жизнь. По сумме он не набирает необходимого «проходного» для перевода на следующий курс балла, и его оставляют на первом.
Летом назначается новый инспектор, и «хорошему житию» казенных студентов приходит конец. И прежде всего в бытовом отношении. А тут еще карантин, вызванный эпидемией холеры осенью того же года, «по случаю» которой («таки подвернулась каналья!» – язвит Белинский) их «заставляли говеть. То-то говенье-то было!!!» – дает он волю своему сарказму.
С «воцарением нового инспектора», пишет Белинский родителям в феврале 1831 г., меняется весь уклад жизни «казеннокоштных студентов». Номера, где они «и занимались, и спали», были превращены в комнаты, предназначенные только для занятий. Увеличили количество столов. Кровати перенесли в другой конец университетского здания, создав там отдельно спальни. Это нововведение, как говорится, вышло студентам «боком». Если раньше в номерах жили по восемь – десять человек, то теперь в комнатах для занятий одновременно находилось от пятнадцати до девятнадцати. «Сами посудите, – горестно вопрошает Белинский, – можно ли при таком многолюдстве заниматься делом? Столики стоят в таком близком один от другого расстоянии, что каждому даже можно читать книгу, лежащую на столе своего соседа, а не только видеть, чем он занимается. Теснота, толкотня, крик, шум, споры; один ходит, другой играет на гитаре, третий на скрипке, четвертый читает вслух – словом, кто во что горазд! Извольте тут заниматься! Сидя часов пять сряду на лекциях, должно и остальное время вертеться на стуле. Бывало, я и понятия не имел о боли в спине и пояснице, а теперь хожу весь как разломанный. Часы ударят десять – должно идти спать через четыре длинных коридора и несколько площадок… Пища в столовой так мерзка, так гнусна, что невозможно есть. Я удивляюсь, каким образом мы уцелели от холеры, питаясь пакостною падалью, стервятиной и супом с червями. Обращаются с нами как нельзя хуже». И теперь он уже проклинает тот «несчастный день», когда «поступил на казенный кошт», сравнивая свое теперешнее «житье-бытье» с адом.
С середины сентября по декабрь 1830 г., пока длился карантин, занятия не проводились, Университет был закрыт, студентов, по словам Белинского, «заперли» в университетских помещениях, запретив под страхом «строжайшего наказания» покидать их стены, выходить в город. Находясь в «заточении», предоставленные самим себе, студенты, кто как мог, коротали время. «Для рассеяния от скуки, – пишет Белинский в январе 1831 г., – я и еще человек с пять затворников составили маленькое литературное общество. Еженедельно было у нас собрание, в котором каждый из членов читал свое сочинение». Прочитал «свое сочинение» и Белинский. Это была трагедия «Дмитрий Калинин» – антикрепостническая по содержанию, написанная в «неистово-романтическом» (готическом) вкусе, сыгравшая в его дальнейшей студенческой судьбе не последнюю роль.
Сознание того, что он рожден для чего-то большого, значительного, начинает формироваться у Белинского еще в гимназические годы и утверждается во время учебы в Университете. «В моей груди, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – сильно пылает пламя тех чувств, высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных…». В чем же состоит это избранничество, к чему он призван – ему пока неясно.
Поиски своего призвания Белинский начинает со стихов, которые пишет, «бывши во втором классе гимназии», но скоро понимает, что это поприще не для него: «В сердце моем часто происходят движения необыкновенные, душа часто бывает полна чувствами и впечатлениями сильными, в уме рождаются мысли высокие, благородные – хочу их выразить стихами – и не могу! Тщетно трудясь, с досадою бросаю перо. Имею пламенную страстную любовь ко всему изящному, высокому, имею душу пылкую и, при всем том, не имею таланта выражать свои чувства и мысли легкими гармоническими стихами. Рифма мне не дается…». Затем он принимается за «смиренную прозу». Результат тот же: «…много начатого – но ничего оконченного…». Следующая попытка – обращение к «драматическому роду», более удачна. Однако если бы не карантин, «освободивший» студентов от занятий, не стремление хоть как-то «рассеять скуку» и не «литературное общество», требовавшее творческого участия в его заседаниях, Белинский, по собственному признанию, никогда бы не окончил своей трагедии, начатой после неудачных опытов в прозе.
Получив одобрение «Литературного общества 11 нумера» (так оно называлось по месту проведения заседаний, которые проходили в «спальном номере», где и жили сами его организаторы – Белинский «со товарищи»), он решается свою трагедию издать, несмотря на предостережения товарищей по «нумеру» и известного писателя И.И. Лажечникова, которого Белинский знал еще с гимназических лет и которому поведал о содержании трагедии. С этой целью он обращается за соответствующим разрешением в Московский цензурный комитет.
В своем «Донесении» комитету цензор, профессор Университета Л.А. Цветаев, прочитав «Дмитрия Калинина», написал, что «нашел в ней (в трагедии. – А.К.) множество противного религии, нравственности и российским законам, в ней представлен незаконнорожденный сын одного барина от крепостной женщины, воспитан будучи с законными его детьми, обращаясь с ними всегда, он находил возможность соблазнить сестру свою по отцу, – не зная, впрочем, что он сын барина и ей брат… Отец умирает; жена его и сыновья, ненавидевшие его за ласки отца, уничтожают отпускную его; здесь он декламирует против рабства возмутительным образом для существующего в России крепостного состояния и в ярости мщения убивает брата своего по отце – за то, что он в глаза назвал его рабом; потом оправдывает самоубийство, умерщвляет любовницу свою по ее просьбе и, наконец, узнавши, что он побочный сын умершего своего барина и брат убитой им любовницы, изрыгает хулы на Бога, ругательства против отца и закалывается». На этом основании цензор «полагает запретить печатание сей рукописи»[10]. Если ранее, летом 1830 г., при представлении Белинского новому инспектору, ректор сказал: «Заметьте этого молодца; при первом случае его надобно выгнать», то теперь за ним просто устанавливается гласный надзор: ректор прямо заявил Белинскому, что о нем «ежемесячно будут ему (ректору. – А.К.) подаваться особенные донесения».
Надежды «разжиться… казною» за счет издания трагедии (а он уже «с восторгом высчитывал тысячи», полагая получить за нее «по крайней мере тысяч шесть») – рушатся, «лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта» сменяется «тоскою и отчаянием». «Прощайте, – пишет он родителям в феврале 1831 г., – будьте здоровы и счастливы – и не забывайте своего несчастного сына».
В таком «совершенно опущенном», по его собственным словам, состоянии он находится до середины мая, когда вдруг, совсем для него неожиданно, открывается возможность «выставлять свои изделия» в журнале «Листок», издававшемся в Москве с января месяца. Об этом Белинский сообщает родителям 24 мая, одновременно отметив: «Невзгода на меня, кажется, проходит, и я начинаю дышать свободнее». 27 мая (№ 41–42) там появляется его баллада, написанная народным стихом в «романтическом духе» – «Русская быль», герой которой мечтает отомстить девушке, отдавшей предпочтение другому, и тешит свое воображение картиной того впечатления, какое произведет на нее жестокость задуманного им убийства ее избранника. Это была стихотворная дань тем же самым «диким страстям», что по-своему сказались и на поведении Дмитрия Калинина, приведя семейную драму к трагической развязке. Публикация баллады помогла Белинскому «эстетическим способом» освободиться от идеи «экстремального поведения», которая долгое время в образе Дмитрия Калинина занимала его, и больше к ней он уже никогда не возвращался…
В «Листке» от 10 июня (№ 45) увидит свет и первая критическая работа Белинского – рецензия на анонимную брошюру «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор», где он выступает не столько в защиту Пушкина, сколько против недобросовестных приемов современной ему критики, которые отчетливо проявились при оценке трагедии. К сожалению, в том же месяце издание «Листка» прекратилось. Если бы сотрудничество Белинского в этом журнале продолжилось, возможно, он намного раньше понял, к чему призван, на какое дело избран. А пока, почти на три года, будущее остается для него совершенно непонятным, закрытым от взора серой, неясной пеленой…