Лингвистика должна попытаться охватить язык не как конгломерат внеязыковых (т. е. физических, физиологических, психологических, логических, социологических) явлений, но как самодовлеющее целое, структуру sui generis;
…лингвистическая теория… должна искать постоянное, не связанное с какой-либо внеязыковой «реальностью», то постоянное, что делает язык языком… Когда это постоянное найдено и описано, оно может быть спроецировано на «реальность» вне языка, какого бы рода ни была эта «реальность» [Ельмслев 1960: 267].
Но даже в такой наиболее рафинированной разновидности структурализма, как глоссематика, находят свое место факты, описание которых предполагает обращение к внеязыковой (социально-культурной) реальности, например стилистическое варьирование или понятие национального языка; правда, подаются такие факты и понятия не в экстралингвистическом преломлении, а в терминах имманентной теории языка. И даже автор «Пролегомен» (этой башни из слоновой кости, по выражению А. Мартине) говорит о возможности и необходимости расширения лингвистического анализа путем включения в процедуру описания «метасемиотики коннотативных семиотик», т. е. «анализа различных – географических и исторических, политических и социальных, сакральных, психологических – материалов содержания…» [Там же: 379]. С еще большей определенностью эту мысль формулирует другой представитель глоссематики: «Текст, без сомнения, встречается всегда в контексте определенной ситуации… Глоссематическое описание определенного контекста ситуации предполагает… глоссематическое описание всей культуры, к которой этот контекст принадлежит» [Ульдалль 1960: 428–429].
Таким образом, в структуралистском подходе исключение социолингвистических моментов из теории языковой структуры не означает принципиального игнорирования внешнего функционирования языка, а является скорее операциональной условностью, продиктованной стремлением сосредоточить внимание в первую очередь на разработке теории языка как относительно автономной и самодостаточной системы знаков. Разумеется, подобное ограничение исследовательской цели вполне допустимо в том или ином конкретном случае, однако в результате такого ограничения мы получим не описание языка во всех его проявлениях, а лишь его «блок-схему» – вещь необходимую, но не достаточную для понимания сущности изучаемого объекта. И если как описательная наука лингвистика еще может удовольствоваться структуралистскими построениями (а заслуга структурализма в совершенствовании дескриптивного аппарата огромна), то как наука объяснительная она не вмещается в ладно скроенный, но зауженный сюртук структурализма, поскольку разнообразные (в том числе функциональные) свойства той или иной сущности не исчерпываются ее структурой, а лишь отчасти предопределяются ею. Например, строгий аппарат структурного анализа поможет надлежащим образом квалифицировать повсеместно распространенные факты варьирования в языках, но как он может объяснить эти факты, ни в одном языке не являющиеся структурно неизбежными? В той мере, в какой язык представляет собой целостную систему, его движение определяется внутренним механизмом этой системы, но в той мере, в какой язык есть достояние общества как средство общения, самовыражения, как воплощение этнокультурных ценностей – его существование и развитие определяется многими внешними по отношению к его структуре факторами. Поэтому ориентация описания только на внутренний механизм системы языка даст существенно обедненную картину его жизни, а порой и искаженную.
Сказанное касается как синхронии, так и диахронии, причем в исторической лингвистике уже давно актуален вопрос о соотношении внутренних и внешних факторов языковой эволюции. «К факторам последнего рода, – замечает А. Мартине, – особое пристрастие питают дилетанты, и поэтому нередко серьезные лингвисты относятся к этим факторам с недоверием» [Мартине 1960: 249]. Сам Мартине, имевший в данном случае в виду только объяснение фонетических изменений факторами неязыкового характера, является одним из наиболее авторитетных представителей «умеренного» структурализма, и его книга – блестящий образец структурно-функционального анализа, ставящего целью выяснение внутреннего механизма диахронической эволюции системы.
Но проблемой объяснения языкового изменения занимались не только дилетанты, и для традиционного сравнительно-исторического языкознания было естественным обращение к факторам внешнего порядка в тех случаях, когда объяснение в рамках принципа имманентности казалось невозможным или недостаточным. При этом историки языка всегда отдавали себе отчет в том, что разные ярусы языковой системы в разной степени подвержены в своем изменении воздействию внешних факторов. Очевидным казалось более глубокое влияние их на семантическую сторону языка, поскольку «вне социальной среды слово не может изменить свое значение» [Погодин 1913: 344]. Это положение сформулировано, однако, слишком общо, чтобы объяснить конкретное существо дела. Ведь язык в целом также не существует вне общества, поэтому А. Мейе, давая общую формулу («среда, в которой развивается язык, есть среда социальная»), уточняет ее содержание применительно к семантическому плану: «основная причина изменения значений состоит в наличии социальных группировок внутри той среды, в которой используется язык, т. е. в факте социальной структуры» [Meillet 1926b: 232, 257].
Семантическое движение языка во времени не исчерпывается изменением значения отдельных слов, но включает также семантическое сближение и расхождение групп слов, и в этом процессе нередко проявляется совокупное действие внешних и внутренних факторов, соотношение которых и составляет один из интереснейших предметов исторической лингвистики. Тот факт, что в современном русском языке слова руда, рыжий, ржаветь, рдеть не обнаруживают отчетливой семантической связи, объясняется сложными фонетическими изменениями, которые претерпел на славянской почве общий для этих слов индоевропейский корень, представлявший три ступени чередований: *rou̯dh-/*rudh-/*rŭdh-; эти ступени (с тембровым варьированием е/о в полной ступени) отражены в греч. ἐρεύϑω ‘обагрять’, ἐρυϑρός ‘красный’, лат. ruber ‘красный’ (b <*dh), гот. raúþs, лит. raudόnas ‘красный’, rùdas ‘бурый’, ирл. rúad ‘красный’ (<rōd < *ro̯ud-), русск. рёдрый (<рьдьръ <ръдьръ <*rŭdhir-), ср.: скр. rudhirá- ‘красный’, raudhira- ‘кровавый’. Разрушение четких древних альтернационных моделей, преобразование вокализма и консонантизма – все это привело к внешнему расхождению указанных слов, что повлекло за собой их семантическое отдаление. Однако все это явления внутреннего порядка, и в данном примере налицо действие внутриструктурных факторов изменения: «Одна и та же “корневая” морфема на различных ступенях чередования корневого гласного или в различных своих вариантах дает начало самостоятельному развитию нескольких основ еще в доисторический период, причем всякая семантическая связь между этими основами утрачивается» [Вопросы методики… 1956: 174].
Несколько иная картина наблюдается в случае ров – взрыв. Эти слова связаны соответственно с глаголами рыть и рвать, не обнаруживающими в современном языке непосредственной семантической связи, но восходящими к двум вариантам слабой ступени одного и того же корня: *rū- /*ruu̯- (rū- → ruu̯- перед гласной, откуда др.-русск. ръвати). Ступень guṇa этого корня (*ruu̯-) отражена в ст.-слав. ровъ, с.-х. рȏв, ср.: лит. rãvas ‘ров’. Корень *rou̯-/* принадлежит к числу древнейших индоевропейских корней, на что указывают соответствия: лит. ráuti ‘дергать, вырывать, полоть’, слав. ryti (< *rũti), скр. rávati ‘разбивать’ (прич. rutá-), лат. ruo ‘разрывать, раскапывать’, rūta ‘вырытое’, ирл. ruam (<*ro̯u-ma-) ‘лопата’. М. Фасмер приводит как возможное соответствие в этом ряду греч. οὐρός ‘ров, канава’; это слово засвидетельствовано у Гомера и должно возводиться к *ορϜος <*ru̯-os. Ионийско-аттические формы этого семантического ряда отражают уже не чистый корень, а «корень + распространение», представляющее собой заднеязычный смычный (*k или *gʰ): ὀρύσσω ‘рыть’, ὄρυξις ‘рытье, копание’ (< *(o)rūk-ti-s), ὀρυκτός ‘вырытый’, ὄρυγμα ‘яма, ров’, ὀρυχή ‘рыло’ (< *rugʰ-а), ὀρύκτης ‘землекоп’, ὄρυξ, gen. ὄρυγος ‘кирка, лом’; аналогично распространенный корень *rū- представлен в лат. runco ‘полоть’ (<*rūk- с носовым инфиксом), ср. ирл. rucht <*ruktus ‘свинья’.
Фонетические преобразования обусловили сепаратизацию как вариантов корня *rou̯-/ru-, так и производных от него слов, что привело к их формально-семантическому разветвлению: ров – рыло – рыть – рвать – рвение и т. д. Но любопытно, что с течением времени глаголы рыть и рвать вновь сомкнулись в некоторых префиксальных формах, образуя вторичную омонимию84, например: рыть – прорыть – прорывать1 и рвать – прорвать – прорывать2. С префиксом вз- имеем следующие формы:
Пересечение двух парадигм произошло в результате семантического расширения ряда II путем «технизации» значения глагола взорвать, видовой парой для которого стала форма взрывать2, теперь уже омонимичная взрывать1 (старая семантическая связь рыть – взрывать1 актуализована, например, в стихах Пушкина Бразды пушистые взрывая, Летит кибитка удалая). Относительно позднее появление взрывать2 (русские словари отмечают его с XVIII в.), обусловленное новыми культурно-техническими потребностями, дало толчок к возникновению целого ряда новообразований, и прежде всего